Владимир Набоков - Полное собрание рассказов
Она ушла. Кажется, никто ничего не заметил. С ним поздоровался некто Бок, заговорил мягким голосом: «Я все время следил за вами. Как вы переживаете музыку! Знаете, у вас был такой скучающий вид, что мне было вас жалко. Неужели вы до такой степени к музыке равнодушны?»
«Нет, почему ж, я не скучал, — неловко ответил Виктор Иванович. — У меня просто слуха нет, плохо разбираюсь. Кстати, что это было?»
«Все, что угодно, — произнес Бок пугливым шепотом профана, — „Молитва Девы“ или „Крейцерова соната“, — все, что угодно».
Хват
Наш чемодан тщательно изукрашен цветными наклейками — Нюрнберг, Штутгарт, Кельн (и даже Лидо, но это подлог); у нас темное, в пурпурных жилках, лицо, черные подстриженные усы и волосатые ноздри; мы решаем, сопя, крестословицу. В отделении третьего класса мы одни, и посему нам скучно.
Поздно вечером приедем в маленький сладострастный город. Свобода действий! Аромат коммерческих путешествий! Золотой волосок на рукаве пиджака! О женщина, твое имя — золотце… Так мы называли нашу маму, а потом — Катеньку. Психоанализ: мы все Эдипы. За прошлую поездку изменено было Катеньке трижды, и это обошлось в тридцать марок. Почему в городе, где живешь, они всегда мордастые, а в незнакомом — прекраснее античных гетер? Но еще слаще: элегантность случайной встречи, ваш профиль напоминает мне ту, из-за которой когда-то… Одна-единственная ночь, после чего разойдемся как корабли… Еще возможность: она окажется русской. Позвольте представиться: Константин… фамилью, пожалуй, не говорить, — или, может быть, выдумать? Сумароков. Да, родственники.
Мы не знаем известного турецкого генерала и не можем найти ни отца авиации, ни американского грызуна, — а в окно смотреть тоже не особенно забавно. Поле. Дорога. Елки-палки. Домишко и огород. Поселяночка, ничего, молодая.
Катенька — тип хорошей жены. Лишена страстей, превосходно стряпает, моет каждое утро руки до плеч и не очень умна: потому не ревнива. Принимая во внимание доброкачественную ширину ее таза, довольно странно, что уже второй ребеночек рождается мертвым. Тяжкие времена. Живешь в гору. Абсолютный маразм, пока уговоришь, двадцать раз вспотеешь, а из них комиссионные выжимай по капле. Боже мой, как хочется поиграть в феерически освещенном номере с золотистым, грациозным чертенком… Зеркала, вакханалия, пара шнапсов. Еще целых пять часов. Говорят, железнодорожная езда располагает к этому. Крайне расположен. Ведь как там ни верти, а главное в жизни — здоровая романтика. Не могу думать о торговле, пока не пойду навстречу моим романтическим интересам. Такой план: сперва — в кафе, о котором говорил Ланге. Если там не найдется…
Шлагбаум, пакгаузы, большая станция. Наш путник спустил оконную раму и оперся на нее, расставив локти. Через перрон дымились вагоны какого-то экспресса. Под вокзальным куполом смутно перелетали голуби. Сосиски кричали дискантом, пиво — баритоном. Барышня в белом джампере, то соединяя оголенные руки за спиной (и покачиваясь, и хлопая себя сзади по юбке сумкой), то скрещивая их на груди (и наступая ногой на собственную ногу), то, наконец, держа сумку под мышкой и с легким треском засовывая проворные пальцы за блестящий черный пояс, стояла, говорила, смеялась, — и напутственно касалась собеседника, и опять извивалась на месте, загорелая, с открытыми ушами, — и на пряничной коже предплечья — очаровательная царапина. Не смотрит, но все равно будем фиксировать. В лучах напряженного взгляда она начинает млеть и слегка расплываться. Сейчас сквозь нее проступит все, что за ней, — мусорный ящик, реклама, скамья. Но тут, к сожалению, пришлось хрусталику вернуться к нормальному состоянию, — все передвинулось, мужчина вскочил в соседний вагон, поезд тронулся, она вынула из сумки платок. Когда, уже отставая, она поравнялась с окном, Константин, Костя, Костенька, трижды смачно поцеловал свою ладонь и осклабился, — но она и этого не заметила: ритмично помахивая платком, уплыла.
Подняв раму и обернувшись, он с приятным удивлением увидел, что за время его гипнотических занятий отделение успело наполниться. Трое с газетами, — а в углу, по диагонали, черноволосая напудренная дама в берете и глянцевитом, полупрозрачном, как желатин, пальто, непроницаемом, может быть, для дождя, но не для взгляда. Корректные шутки и правильный глазомер — вот наш девиз.
Минут через десять он уже разговорился с аккуратным стариком, сидевшим напротив, — вступительная тема прошла мимо окна в виде фабричной трубы, — и затем было сказано несколько цифр, — и оба выразились с печальной насмешкой о наставших временах, а бледная дама положила на полку худосочный букет незабудок и, вынув из чемодана журнал, погрузилась в прозрачное чтение: сквозь него просвечивает наш ласковый голос, наша дельная речь. Вмешался второй мужчина, чудный толстяк в клетчатых штанах, засупоненных в зеленые чулки, и заговорил о свиноводстве. Какой хороший знак: она оправляет всякое место, на которое посмотришь. Третий, дерзкий нелюдим, скрывался за газетой. На следующей станции свиновод и старик вышли, нелюдим удалился в вагон-ресторан, а дама пересела к окну.
Разберем по статьям. Траурное выражение глаз, развратные губы. Первоклассные ноги, искусственный шелк. Что лучше: опытность интересной тридцатилетней брюнетки или глупая свежесть золотистой егозы? Сегодня лучше первое, а завтра будет видно. Далее: сквозь желатин пальто — прекрасное обнаженное тело, — как наяда сквозь желтую воду Рейна. Судорожно встав, она сняла пальто, но под ним оказалось бежевое платье с круглым пикейным воротничком. Поправь его. Так.
— Майская погода, — любезно сказал Константин, — а тут все еще топят.
Она подняла бровь и ответила:
— Да, жарко, я смертельно устала. Мой контракт кончился, я теперь еду домой. Все меня угощали, буфет на вокзале первосортный, я слишком много выпила, — но я никогда не пьянею, а только чувствую тяжесть в желудке. Жить стало трудно, я получаю больше цветов, чем денег, и теперь я буду рада отдохнуть, а через месяц новый ангажемент, но откладывать что-либо, разумеется, невозможно. Этот толстопузый, который сейчас вышел, вел себя неприлично. Как он на меня смотрел. Мне кажется, что я еду давно-давно, и так хочется скорей вернуться в свою уютную квартирку, подальше от всей этой кутерьмы, болтовни, чепухи.
— Позвольте вам предложить, — сказал Костя, — смягчающее вину обстоятельство.
Он вынул из-под себя обшитую пестрым сатином, прямоугольную, надувную подушечку, которую всегда подкладывал во время своих твердых, плоских, геморроидальных поездок.
— А вы сами? — спросила дама.
— Обойдемся, обойдемся. Попрошу вас привстать. Пардон. Теперь сядьте. Не правда ли, мягко? Эта часть особенно чувствительна в дороге.
— Благодарю вас, — сказала она. — Не все мужчины так внимательны. Я очень похудела за последний месяц. Как хорошо: прямо как во втором классе.
— У нас, сударыня, галантность — врожденное свойство. Да, я иностранец. Русский. Раз было так: мой отец гулял по своему поместью со старым приятелем, известным генералом, навстречу попалась крестьянка — старушка такая с вязанкой дров, — и мой отец снял шляпу, а генерал удивился, и тогда мой отец сказал: «Неужели вы хотите, ваше превосходительство, чтобы простая крестьянка была вежливее дворянина?»
— Я знаю одного русского, — вы, наверное, тоже слыхали, — позвольте, как его? Барецкий… Барацкий… Из Варшавы, — у него теперь в Хемнице аптекарский магазин… Барацкий… Барецкий… Вы, наверное, знаете?
— Нет. Россия велика. Наше поместье, например, было величиной с вашу Саксонию. И все потеряно, все сожжено. Зарево было видно на семьдесят километров. Моих родителей растерзали на моих глазах. Меня спас наш верный слуга, ветеран турецкой кампании…
— Ужасно, — сказала она, — ужасно.
— Да, но это закаляет. Я бежал, переодевшись крестьянкой. Из меня вышла в те годы очень недурная девочка. Ко мне приставали солдаты… Особенно один негодяй… Случилась, между прочим, пресмешная история.
Рассказал эту историю.
— Фуй, — произнесла она с улыбкой.
— Ну а потом — годы скитаний, множество профессий. Я, знаете, даже чистил сапоги, — а во сне видел тот угол сада, где старый дворецкий при свете факела закопал наши фамильные драгоценности… Была, помню, сабля, осыпанная бриллиантами…
— Я сейчас вернусь, — сказала дама.
Вернувшись, она снова опустилась на не успевшую остыть подушечку и мягко скрестила ноги.
— Кроме того, два рубина — вот таких, акции в золотой шкатулке, эполеты моего отца, нитка черного жемчуга…
— Да, многие теперь разорились, — заметила она со вздохом и продолжала, подняв, как давеча, бровь: — Я тоже много чего пережила… Я рано вышла замуж, это был ужасный брак, я решила — довольно! буду жить по-своему… Я в ссоре с родителями вот уже больше года, — старики ведь молодых не понимают, — и мне это очень тяжело, — прохожу, бывало, мимо их дома и мечтаю — вот войду, а мой второй муж теперь, слава Богу, в Аргентине, он мне пишет такие удивительные письма, но я к нему никогда не вернусь. Был еще человек, — директор завода, очень солидный, обожал меня, хотел, чтобы у нас был ребенок. Его жена тоже такая хорошая, сердечная, — гораздо старше его, — мы все были так дружны, летом катались на лодке, но они потом переехали во Франкфурт. Или вот актеры, — это прекрасные, веселые люди, — и все так по-товарищески, и нет того чтобы сразу, сразу, сразу…