Николай Наседкин - Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве)
А если Кириллов -- человек и ничто человеческое ему не чуждо, то не будет ли естественным и логичным предположить, что он сознательно, а ещё вернее сказать, -- бессознательно или подсознательно до последней минуты отодвигал-отдалял эту самую последнюю минуту (тут впору извиниться за мрачный каламбур!). Знаменитый возглас-стон мадам Дюбарри210 на эшафоте: "Господин палач, ещё минуточку!", -- стал почти анекдотом, но от этого анекдота у человека с воображением -- мороз по коже. Решиться на смерть, может быть, и легко; решиться принять смерть прямо сейчас, сию же секунду, -- невероятно трудно. Особенно, если ты кончаешь с собой не от отчаяния и боли, а в результате долгих размышлений, умозаключений и теоретических мечтаний. Одним словом, Кириллов, если подходить к нему с человеческими мерками, не то чтобы трусил и колебался перед исполнением приговора самому себе, но "ещё минуточку" у Судьбы явно выкраивал. И как кстати именно в этот момент-период подвернулись под руку доморощенные бесы!
О нормальном человеческом тоскливом страхе Кириллова перед смертью убедительно свидетельствует описание сцены самоубийства. В тёмной комнате, освещённой лишь огарком свечи, под диктовку Верховенского Кириллов, находясь уже в состоянии нездоровом ("Лицо его было неестественно бледно, взгляд нестерпимо тяжёлый..."), пишет записку-самонаговор, беря на себя убийство Шатова. Причём, ведёт-держит он себя так, что Верховенский то и дело тревожится: не застрелится, раздумает!.. А когда Кириллов выбежал с револьвером в другую комнату, плотно притворил за собой дверь и там всё затихло на долго, на бесконечно, на десять и больше минут, мелкий бес и вовсе, перестав верить в самоубийство, начинает строить планы уже убийства этого труса своими руками. И вот сама сцена -- Верховенский входит в комнату, держа свой револьвер наготове, и не обнаруживает в ней Кириллова...
"Вдруг он быстро обернулся, и что-то необычайное сотрясло его.
У противоположной окнам стены, вправо от двери, стоял шкаф. С правой стороны этого шкафа, в углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов, и стоял ужасно странно, - неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, приподняв голову и плотно прижавшись затылком к стене, в самом углу, казалось, желая весь стушеваться и спрятаться. По всем признакам, он прятался, но как-то нельзя было поверить. Петр Степанович стоял несколько наискось от угла и мог наблюдать только выдающиеся части фигуры. Он всё ещё не решался подвинуться влево, чтобы разглядеть всего Кириллова и понять загадку. Сердце его стало сильно биться... И вдруг им овладело совершенное бешенство: он сорвался с места, закричал и, топая ногами, яростно бросился к страшному месту.
Но дойдя вплоть, он опять остановился как вкопанный, ещё более пораженный ужасом. Его, главное, поразило то, что фигура, несмотря на крик и на бешеный наскок его, даже не двинулась, не шевельнулась ни одним своим членом - точно окаменевшая или восковая. Бледность лица её была неестественная, черные глаза совсем неподвижны и глядели в какую-то точку в пространстве. Петр Степанович провел свечой сверху вниз и опять вверх, освещая со всех точек и разглядывая это лицо. Он вдруг заметил, что Кириллов хоть и смотрит куда-то пред собой, но искоса его видит и даже может быть наблюдает (...)
Затем произошло нечто до того безобразное и быстрое, что Петр Степанович никак не мог потом уладить свои воспоминания в каком-нибудь порядке. Едва он дотронулся до Кириллова, как тот быстро нагнул голову и головой же выбил из рук его свечку; подсвечник полетел со звоном на пол, и свеча потухла. В то же мгновение он почувствовал ужасную боль в мизинце своей левой руки. Он закричал, и ему припомнилось только, что он вне себя три раза изо всей силы ударил револьвером по голове припавшего к нему и укусившего ему палец Кириллова. Наконец палец он вырвал и сломя голову бросился бежать из дому, отыскивая в темноте дорогу. Во след ему из комнаты летели страшные крики:
- Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас...
Раз десять. Но он всё бежал, и уже выбежал было в сени, как вдруг послышался громкий выстрел..." (-7, 581)
Здесь самое время вспомнить замечания-суждения Кириллова из диалога его с Хроникёром в первый день по возвращении из-за границы. Инженер признаётся, что ищет "причины, почему люди не смеют убить себя", собирается даже написать на эту тему "сочинение" и далее формулирует: от самоубийства людей удерживают только две вещи -- боязнь боли и "тот свет", то есть вопрос о бессмертии души. Причём, боль поставлена на первое место и уточняется, что хотя это и "маленькая вещь" по сравнению со второй (философской), но "тоже очень большая". Именно эту "маленькую большую вещь" и перебарывал, подавлял в себе Кириллов целую четверть часа с револьвером в руке, спрятавшись в тёмной комнате за шкафом...
Впрочем, не будем упрощать Кириллова и уточним, что обычная человеческая боязнь смерти, нежелание смерти, отвращение к смерти -- это лишь одна из составляющих сложного клубка комплексов, удерживающих инженера-самоубийцу на этом свете ещё несколько лишних дней и эту последнюю предсмертную четверть часа. В том же разговоре с Хроникёром он объединил, так сказать, материю и дух, физиологию и философию в двух сентенциях-постулатах: "Бог есть боль страха смерти" и "кто смеет убить себя, тот Бог".(-7, 110) И прав, разумеется, тот же Верховенский, который "понял, например, что Кириллову ужасно трудно застрелить себя и что он верует, пожалуй, ?пуще попа?..."(-7, 720) Причём, Петруша остаётся при таком мнении вплоть до самого выстрела Кириллова, хотя тот буквально за полчаса до того самолично и убеждённо изложил ему свою идею-теорию. Кстати, стоит и нам услышать её ещё раз и более подробно из уст самого самоубийцы-теоретика:
"Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога и не убить себя тотчас же? Сознать, что нет Бога, и не сознать в тот же раз, что сам Богом стал - есть нелепость, иначе непременно убьёшь себя сам. Если сознаешь - ты царь и уже не убьёшь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнёт и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я ещё только Бог поневоле и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны, потому что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия, и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека... Но я заявлю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну, и кончу, и дверь отворю. И спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего Бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашел: атрибут божества моего - Своеволие! Это всё, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою. Ибо она очень страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою..." (-7, 576)
Ещё в статье критика П. Н. Ткачёва "Больные люди" (Дело. 1873. № 3 и 4) утверждалось-подчёркивалось, что идея Кириллова -- это "бредни" и "плоть от плоти, кровь от крови самого автора"... Пристрастный критик-революционер имел в виду, прежде всего, разумеется, болезненность, ненормальность идеи Кириллова и, в сущности, повторял здесь своего романного сотоварища Петрушу Верховенского, который упорно твердил-повторял, что Кириллов -- настоящий сумасшедший, маньяк и его твёрдое "намерение лишить себя жизни -- (...) сумасшедшее..."(-7, 512) Но в контексте нашей темы фраза-утверждение Ткачёва выглядит-звучит, согласитесь, весьма многознаменательно.
А теперь давайте вспомним-подчеркнём, что именно Кириллову Достоевский подарил одну из капитальнейших своих привычек -- пить крепчайший чай по ночам и ложиться спать на рассвете. И вдруг всплывает, казалось бы, совершенно лишняя для развития сюжета деталь в биографии Кириллова: у него, как и у самого Достоевского, ровно семь лет назад умер старший брат... Хроникёр, во время первой же беседы с инженером узнавший об его idee fixe и хронических ночных чаепитиях, невольно восклицает: "-- Да, невесело вы проводите ваши ночи за чаем..." И вот ответ Кириллова -вчитаемся: "Почему же? Нет, я... я не знаю (...) не знаю, как у других, и я так чувствую, что не могу, как всякий. Всякий думает и потом сейчас о другом думает. Я не могу о другом, я всю жизнь об одном. Меня Бог всю жизнь мучил..." (-7, 113)
Право, режиссёру, экранизирующему или ставящему на сцене "Бесов" и воссоздающему сцену ночных бодрствований Кириллова за чёрным чаем в мучительных мыслях о Боге (бессмертии!), вполне позволительно было бы придать этому герою внешнее сходство с Достоевским. Именно в Кириллове, самоубийце-философе, и воплотил в художественную реальность Достоевский квинтэссенцию своих многолетних размышлений о бессмертии, о праве человека на жизнь и смерть, на самоубийство. Сама по себе идея Кириллова оказалась ложной. Недаром, не только Пётр Верховенский, но и многие другие действующие лица "Бесов" вплоть до объективного, если можно так выразиться, Хроникёра считают Кириллова сумасшедшим. Своей судьбой инженер-самоубийца словно подтвердил вслед за Лоренцо Медичи и великим Гёте тезис -- "всякий, кто не верит в будущую жизнь, мёртв и для этой"211. И словно бы впрямую к уже гнившему в могиле Кириллову обращает свои слова умирающий Степан Трофимович: "Человеку гораздо необходимее собственного счастья знать и каждое мгновение веровать в то, что есть где-то уже совершенное и спокойное счастье, для всех и для каждого..." В этом как бы заочном споре Степана Трофимовича с Кирилловым особенно ярко проступают-слышатся отголоски споров-дискуссий в кружке петрашевцев, диспутов на религиозные темы. И в данном случае, на данном этапе своей жизни-судьбы, Достоевский, конечно же, -- с Верховенским-старшим, а не с Кирилловым. Создав Кириллова, пройдя вместе с ним (в его образе!) все перипетии создания притягательной теории необходимости самоубийства, Достоевский на время изжил-подавил в себе этот комплекс, доказал для себя, в первую очередь, ложность и тупиковость данного пути.