Сергей Залыгин - Комиссия
— Гордость в тебе, Смирновский, барская! Слепая! Турков когда-то там побили мы, русские, а тебе по сю пору — гордость! Шведов побили — обратно гордость! А мне вот — плевать на все прошлые победы, я помню другое: сколь угнетения принесла Россия разным народам! И я спрашиваю: почто же ты угнетательную-то историю не помнишь, поручик? — спросил Дерябин.
— А я помню! Как же! Поскольку существуют в мире войны, то и армии существуют для одной цели — побеждать! И когда бы мы не побеждали турок или шведов — они побеждали бы нас. Но заметь, Дерябин, заметьте все: русская армия, когда приходила к другим нациям, она заявляла только о своей силе. Только! Она побежденных за людей второго сорта не считала никогда, она, подобно Англии, в рабов их не обращала, сама была крепостной, а крепостничества в завоеванных странах не делала, она, подобно испанцам, чужие племена не истребляла, подобно французам, в армию для своей защиты их не брала — сама их защищала от чужих нашествий. И в чужие народы мы с крестом и мечом свою веру насаждать не ходили, религиозных войн не вели. Дальше гонений на предков наших, раскольников, — дело не пошло, хватило всё ж таки ума и души именем Христа не воевать! А когда так — ни к одному государству добровольно не присоединялось столько же народов, как к России, — и армяне, и грузины, и Украина, и еще другие! Они приходили равноправно, и армянин был вторым человеком в государстве после императора Александра Второго, грузины сплошь были офицерством в нашей армии, с украинцами различий не было ни в чем, те во все концы России сколько хотели, столько и переселялись! Гораздо больше, чем русских в Украину. Хотя бы и к нам, в Сибирь. И никто нигде малоросса за чужого не считал.
— Рай земной, да и только, Россия-то? — усомнился Калашников. Конешно, рай, когда все в нее еще при жизни стремятся!
— Ну, какое там — рай? — усмехнулся Смирновский. — Если бы — он! Но нигде нет рая на земле — ни у победителей, ни у побежденных. И возможности выбора часто нет никакого. Но когда он бывает, народы выбирают из двух зол меньшее. Под кем быть? Под турками? Под поляками и австрийцами? Под англичанами? И вот многие выбрали — под Россией. Потому что была надежда не под ней быть, а вместе с нею. Потому что не бог весть сколь развитая страна, но с ней надежнее. А мы вот как сделали — взяли да между собою передрались! — И Смирновский подождал чего-то, еще какой-то мысли, но, должно быть, то, чего он ждал, не пришло к нему, он вздохнул и сказал: Человеком и государством быть никогда не просто и не ясно. А человеком и государством русским — так и особенно…
— Ну, чего уж ты жалуешься-то, поручик?! — заметил на это Дерябин. Тебе начальство вон какие мысли вдолбило! Живи с ими хоть сто лет!
— Я, Дерябин, их сам себе вдолбил. Сам их по книжкам, по жизни разыскивал. Когда я, мужик, пошел в армию — они мне понадобились. Без них я бы не пошел.
— Пахать, пахать надобно тебе поболее, поручик! — опять усмехнулся Дерябин. — Выкладываться на пашне! Вот тогда бы в тебя трудовое сознание хорошо проникло, тебе недосуг стало бы всяким патриотизмом заниматься. Ты, вернулся с фронта, сколь десятин сеял?
— Шесть сеял.
— А посеял бы десять, и больше у тебя было бы порядку в мозгах!
— Посеял бы десять — ты бы еще громче на меня кричал: «Кулак, враг!» Еще скорее захотел бы взять меня на мушку! Хотя ты и не бог весть как воевал, и не бог весть как пахал! Десяти-то десятин тоже не сеял!
Дерябин повременил, даже вздохнул участливо и спросил:
— Правда — нет, поручик, что племянничек твой, Матвейка Куприянов, скрылся из Лебяжки? В неизвестном, а может, и в известном для тебя направлении?
— Это правда. Скрылся он. Не знаю куда.
— Что же ты, поручик, не удержал племянничка-то?
— Не сумел. Не мой сын.
Новость приглушила разговор, всем припомнился Матвейка Куприянов шестнадцатилетний мужик, косая сажень в плечах, этакий молодой, сильный, злой и преглупый бычок. Куда-то он теперь подался? И для чего?
— События-то какие на белом свете происходят? — еще спросил Смирновский. — Кому, может, газетки попадались?
— Какие нонче газеты? — безнадежно махнул рукой Калашников. — Никаких газет, никаких вестей. Сидим в Лебяжке, навроде сусликов в норках. Однем глазком на небо глянешь — небо есть, существует на своем постоянном в высоте месте. Ну и ладно, и ты уже довольный. А между тем там ведь, в небе-то, твоя собственная судьба находится, и надо бы поболее об ней знать! Я тут клочок «Народной свободы» поглядел. Напечатано: «Достоверно сообщают, что Шаляпин расстрелян большевиками».
— Сам читал?
— Своими глазами! Слово в слово передаю!
— Ну, туды ему и дорога! — сделав движение рукой вроде крестного знамения, сказал Игнашка. — Сколь гибнет народу разных званий — однем больше либо однем меньше — какая разница?
— Разница есть, Игнатий! — возразил Калашников. — А что до Шаляпина так разница огромная. Ты слыхал ли, кто он такой был-то? Шаляпин-то? Он ведь певец бог знает какой! Такого, может, не было на свете, да и не будет никогда, не даст такого же людям природа!
— Ну, раз стрелили — значит, кому-то энто нужно было! Чей-то интерес всё же соблюден. Он певец, певец, а может, враг народу?
— Ну, какой он может быть враг? С песнями-то?
— Не то пел, што надо!
— А что — надо?
— Я, сказать, так не сильно в пении разбираюсь. Могу на гармошке, и то не сильно. Ну а кому надо — тот, поди-ка, разобрался!
Смирновский выразил сомнение:
— Ничему верить нынче нельзя! Тут надо смотреть — кому выгодно? Выгодно белым, чтобы красные расстреляли Шаляпина, и белые глазом не моргнут, напишут: «Расстрелян!»
И вот уже тот лад, возникший между членами Комиссии, когда Игнашка, как будто совсем не к месту, вспомнил «военный маневр», которым лебяжинцы освободили своих парней от мобилизации, тот недолгий, но приятный и душевный лад снова пошел на разлад.
Члены Комиссии примолкли, еще поглядели друг на друга, и Дерябин с подозрительностью спросил, обращаясь к Смирновскому:
— Ну, ладно, вот сидит Иван Иванович — хороший ли, плохой ли, но общественный человек. Спорить не станешь. Лучшим человеком сколь годов ходил, и когда он является в Комиссию по собственному желанию — это понятно! Но вот интересно мне, поручик, а почему ты решился прийти к нам? Не раньше, не позже, а нонче! Кто тебе-то был агитатором? Уж не Устинов ли Николай?
— Ты! — кивнул Смирновский. — Ты был!
— Я?
— Говорю же — ты! Ты был моим агитатором.
— Сильно загибаешь, поручик!
— Всё наоборот: я пришел, чтобы ты, Дерябин, не загибал очень-то сильно! Чтобы не уводил Комиссию, пускай и от малого, но единства, о котором мы говорили устно, которое только что объявили письменно в своем Обращении к лебяжинским гражданам.
— И тебе, поручик, мы предлагали ее взять, нашу охрану! Но ты отказался. Теперь жалеешь? Да? Помнишь, как отказывался-то? Коротко эдак. Благородно. Жалеешь о допущенном благородстве?
— Я, когда бы уводил прочь, не подписывался бы под тем Обращением! И дело в том, Дерябин, что ты всю лесную охрану взял в свои руки! Да как взял — с загибом!
Но Смирновский переводить разговор на себя не хотел, он кивнул и как бы между прочим сказал:
— Я самому себе в этом отчета еще не давал. Может, и жалею! Не обо мне речь. Объясни-ка вот: почему ты из охраны в двадцать с лишним человек выделил особую доверенную тебе шестерку и тренируешь ее отдельно и тайно ото всех?
Дерябин изменился в лице, усмехнулся:
— А ты осведомленный, поручик! Разведка работает? Собственные сыновья?
— Собственные… Они рыбаки у меня, охотники, ребята приметливые. Замечали в бору твою ударную группу. Из шести человек. Не раз. И тебя вместе с нею!
— Ну, ежели только меня — так это еще ничего!
— Покуда только тебя!
— И то хорошо! Ну а чего же ты видишь в этом слишком плохого, поручик? Очень просто: не всей охране можно доверять. Хотя бы на случай предстоящих военных действий против колчаковских карателей. На тот случай надобно иметь группу небольшую, истинно ударную, на всё готовую. А понадобится — она поведет за собою уже всех остальных. Всю охрану и даже — все сознательную Лебяжку.
— Понятно! Однако же Комиссия тебе этого не поручала? И ты от нее, даже от председателя Калашникова, делаешь это тайно?!
— Пришло бы время — я бы ему доложил об этом!
— Какое же это время? Когда ты сместил бы Калашникова? И даже арестовал бы его! Если бы он сказал тебе «нет»!
— И в мыслях не было! Такими вот словами ты, поручик, первый нарушаешь наше единство внутри Комиссии! Я честно готовился к сопротивлению нашему общему и злейшему врагу! И только!
— Предположим…
— Так зачем ты все-таки пришел к нам, в Комиссию-то?
— Пока что — сделать твой тайный замысел явным.
— Это пока. Ну а позже?