Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
– Но потом же вы все равно сдружились?
– Потом да. Но для этого пришлось еще не раз согрешить.
Мэр улыбается, покачивая головой. Я знаю, о чем он сейчас думает: сколько искренности в моих самообличениях и сколько в них набожной лжи.
*
Неужели я и вправду отношусь к тем фанатичным католикам, которым на каждом шагу мерещится грех и они раскаиваются во всех своих мнимых проступках? Я бы сказал, что нет.
Если солдатский обед приготовлен вкусно, я ем с наслаждением. Если мэр угощает меня стаканом вина, не отказываюсь. Сейчас, когда есть возможность, ежедневно по полчаса бултыхаюсь в ванне: теплая вода смыла с меня многослойную грязь, расслабила мышцы, привыкшие подтягивать тело и вдавливать его как можно сильнее в землю. В ванне я испытываю такое наслаждение, которое впору назвать греховным, хотя в действительности это всего лишь хорошее самочувствие. Я отношусь к тем священникам, которые делят тяготы с простыми солдатами; поэтому моя обязанность – быть в хорошей форме.
*
В моей профессии есть зрелищная сторона, которая мне нравится необычайно. Помню, когда я хотел сбежать из семинарии, где угнетала не столько железная дисциплина, сколько монотонное однообразие, меня удержала любовь к песнопению и литургии. Шло время, и чем глубже я постигал таинство ритуалов, тем сильнее меня привлекала та магическая роль, которую я должен разыгрывать перед верующими, латинский язык, которого они не понимали, перемещения из одной алтарной части в другую, коленопреклонения перед алтарем, церковная утварь – дароносица, кропильница, кадильница, книга на аналое, жест, которым благословляешь паству.
Будучи только что посвященным, я еще не ощущал всей той власти, которой преисполняешься, когда отпускаешь грехи и благословляешь: мне казалось, что я был лишь орудием, и не больше. Но каким-то иррациональным образом я был убежден, что только точность и торжественность жеста помогают претвориться милости к пастве, о которой взывали мои слова: рукой я вырисовывал в воздухе геометрически точный знак благословления, поклонялся всегда под одним и тем же углом, был всегда чинным и театральным.
В один прекрасный день на исповеди я признался, что больше люблю играть роль священника, нежели само священство. Старый монсеньор, исповедовавший меня, знал меня как свои пять пальцев: он сказал, что одним из великих достоинств литургии является то, что она спасает сомневающиеся в своем призвании души. И отпустил мне мой грех.
*
Голос был женский, вне всякого сомнения. Я только что ушел к себе и затворился. Внизу, в комнате, где мы обедаем и где мои друзья потом режутся в карты, кто-то уселся за рояль, и женский голос затянул известный романс Тости[5]. Не успела она пропеть и нескольких строк, как раздался взрыв мужского хохота, за которым последовал звук опрокидывающихся стульев: на девицу явно набросились. Она делано завизжала и кинулась наутек. Наконец ее настигли. Кто-то взволок ее наверх и бросил на кровать в общей спальне, примыкающей к моей каморке.
Разделяющая нас перегородка тонкая, и мне пришлось выслушивать все: все слова и звуки были столь отчетливые и определенные, что мое воображение могло отдыхать. Это был Сконьямильо, наш скромник. Он был до крайности возбужден алкоголем и сопротивлением внезапно заупрямившейся женщины. Он назвал ее «триестинкой», и я понял, о ком идет речь: это больная из клиники, беженка из Триеста, из тех, что сбегают даже по ночам: высокая, видная, с рыжей косой вокруг головы.
Следом за Сконьямильо в комнату друг за другом поднялись еще двое или трое, без перерыва. Она давала им спокойно, честя по-триестински тех шлюх, которые родили этих ублюдков. Под конец ее нагишом спустили вниз и велели петь под рояль в сопровождении офицерского хора: «Метко стреляет альпийский стрелок, он спускает курок, он спускает курок…».
Все ржали. В виде исключения смеялся и Тони Кампьотти, как правило, избегающий групповых развлечений. Хихикала даже девица, которую они под конец все-таки напоили.
Я решил было вмешаться, но подумал, что это ничего не даст, а посему сидел запершись, раз шесть или семь начиная заново одну и ту же страницу требника.
*
Когда я сегодня ступил на тропинку, идущую вдоль металлической сетки виллы «Маргарита», я первым делом увидел шляпку Донаты. Соломенная или из какой-то легкой ткани, названия которой я не знаю, широкополая шляпка, украшенная лентами: шляпка – непременный атрибут ее туалета. Она закинула ее на ветку дерева как знак бедствия, как призыв утопающего о помощи.
Меня она увидела не сразу: читала; подбежала к сетке:
– Не рассчитывала, что вы придете. Вчера вы удрали, даже не попрощавшись.
– Креста на мне нет, вот и веду себя как дикарь.
Усевшись по ту сторону сетки на поваленное дерево, она говорила мне, стоявшему напротив, прижавшись к скале, о своем одиночестве. Вывод: я ей нужен. Неужели она мне ни чуточку не нравится?
– Я поняла, – заключила она, – вы человек женатый, молодожен, и дали клятву верности супруге.
Я готов был ухватиться за этот предлог, который мне так неожиданно и так кстати подбрасывали. Но ограничился тем, что сказал:
– Ну, и что, если так?
– А то, что вы женаты там, где нет войны. Там и храните свою верность. А здесь вы ничем не связаны. Как и я…
Она отвела взгляд и осторожно, но довольно кисло спросила:
– И что ваша жена? Какая она, опишите.
– Темненькая, карие глаза.
– Красивая?
– Ну, в общем, да.
– Умная?
– В математике слабовата.
Доната улыбнулась. Я нарисовал ей портрет девочки, с которой когда-то учился в школе и которая в двенадцать лет казалась мне богиней.
– Понятно. Вы влюблены в свою жену, которой здесь нет, но зато есть я.
Здешняя жизнь, по мнению Донаты, совершенно другая, к ней неприменима сексуальная мораль буржуазного мира; только любовь, законная она или нет, значит здесь все, ибо является единственным целебным средством от страданий и страха.
– Есть много разновидностей любви.
– Здесь все годятся, – отпарировала она. – Или вы полагаете, что солдаты в кустах занимаются с моими подругами чем-то предосудительным?
Что они видели, продолжала Доната, эти юнцы, эти несчастные рабочие и крестьянские парни, обреченные на смерть в двадцать лет?
– Меня уязвило, когда вы вчера сказали, что на обыкновенного солдата я даже не взгляну. Мне очень жаль, но вы заблуждаетесь…
Я не давал повода для продолжения разговора, не задавал вопросов, которые могли бы его углубить: расскажет сама, если захочет.
– Вы заблуждаетесь, я спала с солдатом, с самым отвратительным из всех. Почему, спросите? Потому, что ему позарез хотелось любви.
Она