Лакомство - Мюриель Барбери
Больно покидать тех, кого мы любим, но стократ больнее порывать с теми, кто не любит нас. Всю мою проклятую жизнь я жаждал твоей любви, в которой мне было отказано, этой недополученной любви, о боже, неужели мне больше нечего делать, кроме как проливать слезы над горькой судьбой нелюбимого сына? А ведь есть кое-что поважнее, я тоже скоро умру, но всем на это наплевать, и мне самому тоже наплевать, потому что он сейчас подыхает, а я люблю его, этого подлеца, я так его люблю, о черт…
Огород
Улица Гренель, спальня
Дом тети Марты, старая, утопающая в зелени развалюха, смотрел с фасада одним окошком – второе было заколочено, – и этот увечный вид как нельзя лучше подходил и месту, и его обитательнице. Тетя Марта, старшая из сестер моей матери и единственная, кому не досталось меткого прозвища, была высохшей старой девой, безобразной и неопрятной; жила она между курятником и вольером с кроликами в невероятной грязи и вони. Ни водопровода, ни электричества, ни телефона, ни телевизора в доме, само собой, не было и в помине. Но с этими неудобствами я, любитель вылазок на природу, легко мирился, куда сильнее раздражало другое: не было в этом доме ничего, что не липло бы к пальцам, взявшимся за тарелку, к локтю, неосторожно задевшему край стола; даже глазу, казалось, был виден этот липкий слой на всем. Мы никогда не обедали и не ужинали с ней, слава богу, можно было отговориться пикниками. «В такую чудесную погоду грех не пообедать на берегу реки», – тараторили мы и, вздохнув с облегчением, уходили подальше.
Деревня. Всю жизнь я прожил в городе, упиваясь мраморной плиткой на полу в прихожей моего дома, красными коврами, заглушающими шаги и чувства, дельфтскими изразцами, украшающими лестничную клетку, и неброской обшивкой из ценного дерева на стенах изящной, как будуар, кабинки лифта. Каждый день, каждую неделю я возвращался из поездок в провинцию к привычной среде, к асфальту, к изысканному лоску моего буржуазного дома, запирал свою тоску по зелени в четырех стенах этого шедевра, все больше забывая, что рожден я был для лесов и полей. Деревня… Мой зеленый храм… Мое сердце слагало ей самые пламенные гимны, мои глаза она научила видеть, моему языку открыла вкус дичи и овощей с грядки, а носу – утонченность ароматов. Ибо, несмотря на свою вонючую берлогу, тетя Марта владела подлинным сокровищем. Я знал величайших специалистов во всех областях, прямо или косвенно связанных с миром вкусов, и могу утверждать: кулинар может быть таковым в полном смысле слова, лишь задействовав все пять чувств. Кушанье должно являть собой пир для зрения, обоняния, вкуса, разумеется – и для осязания тоже, ибо оно во многих случаях определяет выбор повара и играет немаловажную роль в гастрономических празднествах. Правда, слух, пожалуй, немного отстает; но ведь мы никогда не едим в полной тишине, как невозможно это и под слишком громкий шум: любой звук накладывается на вкусовые ощущения, усиливая их или, наоборот, мешая, так что еда решительно кинестезична. Мне нередко случалось оказываться за одним столом со знатоками в области запахов, и доносящиеся из кухни ароматы прельщали их не меньше тех, что исходят от цветов.
Но никому из них никогда не сравниться в тонкости нюха с тетей Мартой. Ибо наша старая кляча была Носом с большой буквы, настоящим, огромным, колоссальным Носом, который сам не знал себе цены, однако не потерпел бы, если бы таковая появилась, никакой конкуренции. И эта темная, почти неграмотная женщина из низов, раздражавшая окружающих гнилостным душком, создала сад райских ароматов. В зарослях полевых цветов, жимолости, старых роз с легким оттенком увядания – в этом тоже проявлялось искусство садовницы, – огородные грядки среди россыпи пламенеющих пионов и голубого шалфея похвалялись лучшим в округе салатом. Каскады петуний, островки лаванды, несколько невозмутимо зеленеющих буксов, вековая, наверное, глициния на фасаде дома – от всего этого продуманного буйства исходило лучшее, что было в ней и чего ни грязь, ни смрад, ни убожество ее пустой жизни не могли заглушить. Сколько на свете таких деревенских старух, наделенных незаурядным чутьем, которое они используют для садовничества, для приготовления травяных отваров да заячьего рагу с чабрецом, – непризнанные гении, их дар так и остается неоцененным до смерти, ибо мы, как правило, не ведаем, что самые, казалось бы, незамысловатые вещи, например запущенный сад в сельской глуши, могут оказаться сродни прекраснейшим произведениям искусства. В этом цветочно-овощном раю я топтал загорелыми ногами густую подсохшую траву и упивался дивными ароматами.
Ах, как пахли листья герани, когда, лежа на животе среди помидоров и гороха, я мял их между пальцами и млел от удовольствия: чуть кисловатый запах, достаточно острый, с дерзкой уксусной нотой, но не настолько едкий, чтобы не вспомнить нежную горечь засахаренного лимона с едва заметной примесью терпкости листьев помидора, хранящих его самодовольно-фруктовый нюанс; вот как пахнут листья герани, вот чем я наслаждался, лежа животом на грядке, а головой – в цветах, в которые с жадностью изголодавшегося зарывался мой нос. Прекрасны воспоминания о той поре, когда я был королем самого безыскусного королевства… Как на параде, батальонами, легионами, которые каждый год пополнялись все новыми рекрутами и в конце концов превратились в целую армию, гордо выстроились в четырех углах двора красные, белые, желтые и розовые гвоздики; каким-то необъяснимым чудом они не гнулись к земле на своих длиннющих стеблях, а стояли прямо, красуясь удивительными резными венчиками, какими-то даже несуразными в своей плотной смятости, и распространяли аромат душистой пыльцы, точно красавицы, напудрившиеся перед балом…
А лучше всего была липа. Огромная, раскидистая, год за годом грозившая накрыть дом своими разросшимися во все стороны ветвями, которые тетя упорно не желала подрезать и даже