Александр Левитов - Накануне Христова дня
Правду сказать: глуп наш степной народ. Вот хоть бы этот мужик. Ну чего он перед хозяином бодрился? Только что для праздника согрешить его вынудил, да себе эдакую благодать получил по салазкам…
Такие-то обороты торговые чуть ли не каждый день на дворе Ивана Липатыча совершались. Многих он мужиков, какие уж очень к нему за деньгами пристают, смертельным боем бьет, затворивши ворота.
Да оно, пожалуй, и запирать ворот не следует, потому никто не пойдет заступаться. Исстари у нас это ведется: без всякой опаски богатые бедных колотят, да еще так тебя нужда-то пригнет, что ты же его благодарить станешь; спасибо, мол, что уму-разуму поучил.
Вот и прошел день в таких хлопотах. Близится к празднику время — и ждут его все не дождутся. Ребятенки то и дело у матерей спрашивают:
— Скоро ли, мама, молоко и красные яйца с колокольни слетят?
— Скоро, скоро, — отвечает мама.
— А может, они прилетели уж? Ишь вон сколько наставила ты молока и яиц. Дай-ка мне чуточку. Я бы покуда отведал.
— Грех теперь про это говорить. Спи, поди, завтра после обедни всем накормлю.
«Господи! Когда же это обедня-то начнется?» — думает нетерпеливый ребенок и в думе своей засыпает, а во сне снится ему, что отошла уж обедня и кормит его мамка всеми скоромными снадобьями, за которыми она просидит до самой заутрени.
Темная ночь накрыла собой и посад и село. Никого на улицах нет, только старые старухи сельские по улицам грязным чеботами своими праздничными хляскают. Отправляются они в церковь на всенощное бдение, чтобы послушать деяния апостолов святых. Радостно умиляются их старые души, когда в ночной тишине заслышится им про воскресенье Христово пенье святое, которое на папертях базарных церквей слаживали молодые мещане к завтрашней службе великой.
Двум младшим братьям своим, молодым, еще не женатым парням, и всему семейству своему в такой час ночной Иван Липатыч такую речь вел:
— Сказать вам не могу, други мои, как умирал страшно покойник тятенька Липат Семеиыч. Три дня и три ночи в предсмертной болезни страдал он — все не мог с душой своей распроститься. Только часа за два до смерти подозвал он меня к себе и говорит: «Будешь ли помнить, Иван, что я скажу тебе?» Буду, мол, тятенька. «И исполнять будешь?» Буду. «Ну, говорит, помни и исполняй, а не то: нет тебе моего родительского благословения, и да будешь ты от меня отныне и до века анафема-проклят». Ужаснулся я и слушаю, а он и говорит мне: «Сколь бы долго или мало жития твоего на сем свете ни было, всегда ты, говорит, последнюю копейку убей, а заповедь мою исполняй: всякий год, накануне великого дня Христова, покупай ты, говорит, украшенье какое-нибудь для церкви господней и тайно, чтоб никто из посторонних не знал, то украшенье в божий дом и подкидывай, потому великий я грех в этот день тайно от всех людей учинил. Детям своим под страшным заклятием накажи, чтобы они на вечные времена помин по моей грешной душе неуклонно творили. Из могилы, говорит, выйду я и замучу того, кто слова моего не исполнит». По такому тятенькину приказу я каждый год поступаю и вам тоже приказываю, чтобы не погрязла душа моя в проклятии родительском. На-ка вот, братец, подкинь поди на паперть церковную ризу парчовую да кадило серебряное. А вы, — обратился он к домочадцам: — подите сюда. Получите вот и между заутреней и обедней нищей братии христовой, за упокой дедушкиной души, раздавайте…
Ровно в двенадцать часов на всех посадских церквах плошки зажглись и в колокола к заутрене зазвонили.
Бабы-домоседки все до одной на улицы высыпали — час тот караулить, когда, по стариковским рассказам, будет радоваться светлому дню христову и на небе играть божие солнце…
— Христос воскрес, милая? — говорят друг дружке соседки.
— Воистину воскрес, родимая! Видела, мать, как солнце-то в небе играло?
— Как не видать, голубушка, — видела. Все видела, как оно там, словно молния жгла, — разными огнями самоцветными жаром горело…
— Истинно, что прозорливы душевные очи у людей простых и сердцем невинных! — говаривал в этот раз чернопольский священник. — Божья благодать, невидимо для нас, грешных, радости райские в души их посылает и восхищает их дух. Многих, под строгим испытаньем, спрашивал я: правда ли, что видят они во время пасхальной утрени солнце играющим и веселящимся будто? Все они мне говорили: истинная правда, батюшка! Сподобил бог радостью сей насладиться…
Велик господь в праведном гневе своем. Он, как говорят духовные люди, за грехи, отцами сделанные, детей их, даже до четвертого рода, наказывает. Укрылась грешная Липаткина голова в этом свете от осуждения и наказания человеческого (вот и думай теперь, сколь справедливы бывают людские слова, в которые мы про братьев своих, по своему слепому уму, перезваниваем), только ж нашли светлые божьи очи, на кого за грех этот наслать пламя свое палящее.
Попалило это пламя всех детей и сродников разбойника даже до последнего малолетка, словно как в лютый пожар лесной огонь не только что сучья развесистые с дерева оголяет, тонкий и красивый ствол обугливает, а даже и в самые корни, какие земля в своей глуби таит, забирается, и выедает он день за днем всю мокроту из тех корней, дабы, оставшись в дереве, та мокрота сызнова его не поправила и не расцветила.
Все мы смотрели и видели, как многие годы тяготела рука господня над проклятым родом убийцы, как она, попустивши ему возвеличиться над нами, сломила, нам грешным в наставленье благое, род его гордый и поставила ниже самых низких…
Только страсть нас всех великая брала, когда, как свеча восковая, таяло это семейство на наших глазах и с каждым годом достатки его всё больше под гору уезжали.
Сказываю о том теперь, как это дело началось и чем оно кончилось.
Помню (маленький совсем в это время я был), жаркий такой летний день стоял. Большие-то все после обеда спать разошлись и один другого тайнее от жара по сенцам, по садам и огородам запрятались, потому что в такой жар никому нельзя на улицу выйти — больно он голову ломит и все тебе суставчики так разварит, что жить тошно станет. Такая-то жуть по всему саду после обеда стоит, словно в царстве каком заколдованном. Только ребятишки одни не спят, да и их голоса не очень слышны в это время бывают, потому и ребятишки от того жара угорают и в холодок куда-нибудь пригочаются.
Вот, сказываю, и я в такой день сидел на своем дворе под сараем и сетку из конских волос для ловли птиц плел. Такою удачливой выходила эта сетка в руках у меня, что, по приметам, не только у воробьев и синиц, а даже и у галок вырваться из нее силы бы не хватило. Придумал я палочку к ней небольшую приделать, чтобы палочка эта птицу, какая в сеть попадет, по голове колотивши, отуманивала и рвать сети той не давала….
Очень хитрая сеть вышла! Когда я так-то пальцем своим примеривал, как птицы будут попадать в нее, до крови мне — первой птице — палочка палец размолотила. Разорвал я эту сеть, палец из нее выдираючи, и другую, без палочки уже, плесть стал. Собака тут наша подле меня лежала. Сильно ж ее, надо полагать, оводы и жар пробирали, потому так-то тоскливо стонала она и все пить из корыта, которое к колодцу приделано было, бегала.
Как теперь припоминаю, очень я пристально в дело-то углубился. Грезилось мне, сизые будто бы голуби с золотым отливом налезли ко мне в сетку и так будто бьются в ней и крылами щелкают.
— Пусти, пусти нас на волю, мальчик, — ворковали они. — Мы божии птицы, ты вон поди у бабки своей спроси, и она тоже скажет тебе, что голуби божии птицы. Мы, когда Иисуса Христа жиды распинали, мы слетели к нему на крест и, чтобы его больше не мучили, всем ворковали: умер, мол, умер — не мучьте; а воробьи-воры, так те всё кричали: жив, жив! Вот ты их и лови и мучь их — тварей неверных — за Христа. Сорок грехов тебе, все равно как за таракана, за убиение всякого воробушка на том свете простится…
— Ну, что ж, — говорю я будто бы голубям. — Ступайте, летате, — я вас, пожалуй, выпущу из сети, — только вы дайтесь мне по спинкам немножко погладить.
А большой двор с высокими сараями и огородом такими-то сиротами печальными и задумчивыми расстилались предо мной, так-то млело над всем, что около меня было, жаркое солнце, что в глазах круги какие-то радужные рябили, когда случаем посмотришь, как на желтой верхушке длинного подсолнечника лучи солнца горят.
Горят, жарко горят те лучи, на травинках высоких и низких горят, и как будто играют. Словно как птица какая огненная, летали они по деревьям зеленым, по соломенным крышам, и на всё разлетались от них яркие искры, и все, что видел я, искры те зажигали… Плету я свою сеть, ребячью игрушку, и не знаю, есть ли у меня голова на плечах, потому что вижу я, огненные столбы какие-то с дымом и громом летят по земле и все, что встречается им, беспощадно палят. Полдневная тишь зашумела в ребячьей голове стоном и смятеньем базарным… Забегали, залетали, зароились по широкому двору и огороду люди какие-то неизвестные. Бледные-бледные все были они, головы свои, будто разбил им кто головы, к грудям они клонили и стонали: «Батюшки, жарко! Сгорим мы сейчас!..»