Петр Вайль - Европейская часть
Мимо Череповца
Не в имени ли родного города - истоки верещагинской некрофилии? Что роится в воображении, что порождает фантазия художника, родившегося в Череповце? "Апофеоз войны" с пирамидой черепов - апофеоз Верещагина. Да и в других его картинах полно мертвых тел и голов. У всякого своя тема, но шишкинские сосны и айвазовские волны - разве что назойливы, но не болезненны. Если корни - в названии города, то это совсем по-русски: слово как дело. До настоящих дел Верещагин не дожил, погибнув в 1904-м. Хотя и старая Мариинская водная система с Шексной, на которой стоит Череповец, строилась на костях, ее преемник Волго-Балтийский водный путь - перекрыл все прежние показатели. Череповецкий металлургический комбинат заложили в конце 40-х, и тут тоже успели поработать зеки. И на "Амофосе", и на "Азоте", и на судостроительном. Кто вообще их считал на русском Севере?
У другого здешнего уроженца, Башлачева, родина помянута лесами: "Я опять на краю знаменитых вологданьских лесов". В Череповце - больше "леса второго порядка", как называл Хлебников заводские трубы. Этот порядок отлично виден с воды.
На Волго-Балте после грандиозного Кирилло-Белозерского и благостного Ферапонтова тянутся серые деревни по берегам Шекснинского водохранилища и самой Шексны. Местная "стерлядь золотая" осталась в державинских стихах, но лещ и судак клюют неплохо. Лысый бонвиван на палубе рвет руками купленного в Горицах леща и пытается угостить англичанина в шортах: "У вас такого нет! Как говорится, рыбка пованивала, но была хороша!". Тот немного говорит по-русски и все спрашивает значения географических названий, записывая в блокнотик. Рыбу есть не хочет и, отворачиваясь, закатывает глаза. Лысый, прихлебывая "Бочкарева", трактует: "Топорня - значит, лесорубы тут жили. Камешник - берег весь в камнях. Едома - обжоры сплошные. Потеряево - ну ясно". Англичанин записывает, лысый подмигивает окружающим. На Ирдоматке теряется, краснеет и, сохраняя лицо, уходит выбрасывать бутылки.
Череповец наступает внезапно и не кончается.
Первомайский район по правому борту проходит еще незаметно. Обычные прибрежные кварталы провинциального города. Таков же по левому борту Зашекснинский район, в народе - "Простоквашино". Дальняя непрестижная "Фанера", вокруг Фанерно-мебельного комбината, вовсе не видна с теплохода. Поражающий воображение Череповец появляется за речкой Ягорбой - Индустриальный район.
Намечаются сумерки, затушевываются люди, автомобили, дома. Высятся, а потом проступают, угадываются лишь заводские корпуса, усеченные конусы домен, трубы. Сгущение безлюдной промышленности - неправдоподобное. "Второй порядок" упраздняет первый, растет сталь, колосится прокат, цветет чугун. По радио зовут на ужин, лысый рад-радешенек, что англичанин забыл про Ирдоматку, обнимает его, заставляет выпить водки и записать в блокнотик про сухую ложку, которая рот дерет. Все вокруг довольны тем, как идет воспитание: "Пусть запишет, первая орлом, вторая соколом, третья забыл, в общем, пусть запишет". Палуба пустеет, а когда вновь заполняется сытым полупьяным народом, оказывается, что пейзаж по правому борту не изменился. Корпуса и трубы стоят силуэтами на фоне чуть светлого неба. Еще, сколько хватает взгляда - языки пламени, их много, и вдруг становится понятно, каковы эти факелы, если и отсюда кажутся большими.
Теплоход все идет, Череповец все стоит, так не должно быть в городе с третью миллиона жителей, но получается.
Шексна отворяется в Рыбинское водохранилище, об этом можно догадаться по частоте бакенов, по ветру, еще вернее - по ощущению простора. Ничего не видно впереди и слева. Справа - все то же: огненные сполохи над трубами и корпусами. Проходит время, и череповецкая декорация начинает потихоньку сдвигаться к корме.
На палубе все у правого борта, завороженно смотрят на цепочку огней. Англичанин тихо спрашивает: "Что это Череповец, какое значение?". Лысый ухмыляется: "Маленький череп, блин, маленький череп!". Тот глядит на бесконечный пылающий горизонт и мотает головой: "Нет, это большой череп, it's a very big skull, a lot of skulls, много череп". Кто их считал, черепа на Волго-Балтийской трассе.
Костромская музыка
В колоннаде Больших Мучных рядов - музыкальная лавка. "Возьмите БГ, "Кострома mon amour", все берут". Костромская реалия одна на альбом: "В Ипатьевской слободе по улицам водят коня. На улицах пьяный бардак...". Степень узнаваемости - скорее типическая, чем конкретная. Обобщения: "Был бы я весел, если б не ты, если б не ты, моя родина-мать".
В песне "Русская нирвана" - образ шириной в реку, на которой стоит Кострома: "Ой, Волга, Волга-матушка, буддийская река!". Почти Розанов, только под музыку: "На Волге сливаются Великороссия, славянщина с обширным мусульманско-монгольским миром, который здесь начинается, уходя средоточиями своими в далекую Азию". Лучшие костромские рестораны - "Берендеевка" и "Палермо".
Кострома, восходящая, по некоторым гипотезам, к "каструму" (крепости) однокоренная европейским замкам, венецианскому району Кастелло, любимому вину Мандельштама "Шатонеф дю Пап", Ньюкаслу, кубинскому диктатору. Западное эхо над буддийской рекой.
Гауптвахта и пожарная каланча в виде античных храмов - напротив торговых рядов: насмешливый привет из начала XIX века, от молодого, бесшабашно запойного губернского архитектора Петра Фурсова. В центральную площадь Сусанина, бывшую Революции - как в фокус, лучами сходятся семь прямых улиц. Размах и непохожесть. Таких триумфальных гауптвахт не сыскать, а глаз человека, год прослужившего пожарным и однажды выезжавшего на возгорание при топоре и в каске, ласкает римский облик каланчи. Центр Костромы - след не отягощенного трезвостью фурсовского таланта. Полет этой русской поэзии явственно ощутим на Сусанинской площади и вокруг.
Вдали над Пряничными рядами высится Ленин, уже на расстоянии удивляя блатной позой: живот выпячен, все расстегнуто, рука в кармане. Иван Сусанин на Молочной горе над Волгой, напротив, обтекаем так, что выглядит продолжением круглого постамента. Неподалеку в сквере лежит гранитная колонна - остатки прежнего памятника, сброшенного в 1917-м. Тот был еще хуже: на колонне бюст царя Михаила, под колонной - Сусанин на коленях. Как там у костромича Розанова: средоточия все-таки в Азии.
Разгул Азии - на рынке. Никакой уникальности - такова вся Россия. Даже пошехонский сыр из Солигалича и взращенную сумеречным сознанием колбасу "Вечернюю" продают с акцентом и напором. "Бойкая женщина. - Она, должно быть, не русская. - Отчего? - Уж очень проворна". Диалог купцов из костромской пьесы Островского "Бесприданница" звучит свежо. Орел не зря двуглавый: суровый взгляд брошен разом на Азию и на Европу. Как поясняет в "Бесприданнице" герой: "Иностранец, голландец он, душа коротка; у них арифметика вместо души-то".
Неисчисляемая сущность одушевляет арифметику купли-продажи. В кондитерском закутке две продавщицы, одна отрывается от газеты и говорит: "Известный киноартист, который убил дворника. Шесть букв". Вторая задумчиво произносит: "Гурзо". Ясно, зефиру не дадут, пока не найдут истину, пора поторопить: "Девушки, Гурзо не получится, у него пять букв". Первая отвечает: "Да они, артисты эти, для них разве дворник - человек?". Меняется масштаб: взлет на уровень беседы Алеши со старцем Зосимой. Не важно, кто убил - Гурзо или Юматов, нужно понять: кто тварь дрожащая, а кто право имеет? Продавщицы по уши в Достоевском, не до клиента с его килограммом ерунды. Можно никогда отсюда не уходить, прожить до конца с этими тетками, дойти до самой сути.
Жутковато, что того и вожделеет нечто внутри, о том - вкрадчивый мотив из заповедных недр души, той самой, неукороченной, уходящей в никуда. Как знакома и желанна эта музыка: покидать достоевский закуток без зефира, но с бездной, пересекать космос рыночного двора, бесконечно истово исповедоваться родному человеку: "С получки беру только "Балтику", троечку. Так можно "Ярпиво", "Клинское" там, "Шкипера" даже, но с получки - только "Балтику". Вот как перед тобой стою, хочешь верь, хочешь нет". Хотят, верят: "Ты знаешь, ничего плохого, кроме одного хорошего. Честно, ничего плохого, кроме одного хорошего".
Конечно, ничего. Что плохого в единении неарифметических душ, в благостном согласии? Разве что его хрупкость. Приволжская быль цитируется по официальному агентству: "При тушении пожара в частном доме были найдены обгоревшие трупы двух мужчин с травмами головы. В ходе следствия удалось выйти на подозреваемых в убийстве двух жителей села в возрасте 20 и 22 лет. При допросе подозреваемые рассказали, что в ходе застолья четверо мужчин поспорили о том, футболист или хоккеист Павел Буре. Когда все доводы были исчерпаны, двое собутыльников забили двух других табуретками, после чего облили тела легковоспламеняющейся жидкостью и подожгли".
У пивного прилавка, где заметка прочитана вслух, возникает широкая дискуссия. Главное выясняется сразу - хоккеист: "Ну, козлы, они б еще боксера из него сделали!". Дальше - природа жидкости: "Семьдесят шестой лей не лей, ничего не выйдет. Девяносто третий, наверно. Или карасин". Наконец, вопрос нравственный - почему попались: "Да в жопу пьяные, не соображают ни хера, пить не умеют". Следующие полчаса проходят в осуждении "пианственной страсти".