Борис Зайцев - Том 2. Улица св. Николая
Катя худощавая, с простым русским лицом, приятными глазами.
Нынче она как раз не очень в духе. Когда Бобка явился к сестре (они жили вместе), Катя не хотела даже ехать, но он настоял. Бобке Катя отчасти нравилась, и он считал, что, значит, и он ей интересен.
Катя села.
– Ты бы уж свел в настоящий ресторан. А то здесь ужасно душно!
Бобка поправил перстень на пальце.
– Тут солидная публика. И притом, меня все знают. Дают самый лучший стол, быстро служат. Евстафий – ну-ка, отец родной, водочки там, закусона.
Мать оглянулась и слегка прыснула в салфетку. «Нашел солидную публику!»
– Бобка, где ты выучился говорить: отец родной?
– Выучился! Обыкновенные дворянские слова.
Мать сжала себе руками щеки, стала похожа на кота, и опять фыркнула. «С Мещанской улицы дворянчик!» Смеющимися глазами она смотрела на Бобку, на его красивое, грубоватое лицо, потом опустила руки и стала серьезной. «Если с Акимовой сойдется, отравлюсь, отравлюсь, – промелькнуло у нее в мозгу. – Жаль Катюху, все равно. Морфию приму».
Она выпила рюмку водки, потом другую. Стало теплее и веселей. Представилось, что все это чушь, выдумки. Мало ли что? И она в Праге ужинала со знакомым, а ему не сказала – он ревнив. Была – и ничего больше. Может, и он так же: только хвост распускает.
И, оглянувшись, встретив взгляды двух веселых студентов, Мать даже ласково блеснула им глазами – знай, мол, наших.
Бобка быстро подметил и надулся.
– Если ты будешь переглядываться с соседями, я уйду.
– Врешь ты, Бобка, ни с кем я не переглядываюсь.
Бобка хотел было рассердиться, показать свою значительность, но отвлекся двумя вошедшими. Один был блондин, высокий с маленькой головой, в светлом шелковом галстуке и серо-зеленом костюме. Другой немолодой человек в пенсне, худой, несколько рассеянный; он слегка подергивал шеей, был одет альпийским туристом. Нечто заграничное чувствовалось в его облике.
– А, черт, – Бобка вдруг оживился, – да это Колгушин, с ним не знаю кто. Как это сюда попал?
Услышав свою фамилию, высокий блондин обернулся, осклабился и просиял. На носу его блестела капелька пота.
– Борис Михайлович! Скажите, как неожиданно? А мы, знаете, никак местечка найти не можем.
– Милости прошу к нам, мне здесь всегда дают хороший стол. Усядемся.
Колгушин замялся, и обернулся на товарища. Тот лениво рассматривал ресторан. Казалось, ему все равно: здесь ли садиться, или совсем уйти.
– Если дамы разрешат…
– Садитесь, – кивнула Мать. – Требуйте стул.
– Прошу позволения представить – это сосед мой по имению, ближайший сосед. Константин Сергеич Панурин. Да. Ближайший сосед.
Бобка познакомился с Пануриным, познакомил подошедших с дамами. Колгушин сел с Матерью, Константин Сергеич с Катей. Колгушин счел, что дам следует занимать.
– Мы с Борисом Михайлычем порядочно давно знакомы, – говорил он Матери. – Еще с того времени, как они мой гражданский процессик вели. Но редко приходится встречаться. Я больше у себя в деревне хозяйничаю, а они тут. Да. Случайно встретишься.
Мать смотрела на него покойно, даже приветливо, но про себя думала: «Ну и черт с тобой, что случайно. Мне все равно».
Катин сосед не обращал на нее ни малейшего внимания. Он сидел, зевал, иногда подергивал глазами.
– Вы не знаете, – обратился он неожиданно тоном человека, спрашивающего на вокзале о поезде, – здесь очень скверно ко-ормят?
Он заикнулся, у него смешно прыгнули при этом брови. Катя весело ответила:
– Неважно.
Панурин вздохнул и стал печальнее.
– Так я и знал.
Катя не без любопытства глядела на него.
Панурин снял пенсне, потер нос и добро усмехнулся.
– Меня заграницей замучили. Ч-черт знает чем кормят!
Он оглядел ресторан.
– Тут вот тоже… Под заг-границу.
Бобка несколько обиделся.
– Современный стиль. Модерн. А если вам надо московского душка, так пожалуйте к Егорову, или к Тестову.
– Да, – говорил Колгушин Матери, – Константин Сергеич мой ближайший сосед. Они по философской части, в Германии работают. А это лето отдыхают у себя в имении, со мной рядом. Знаете, воздух хороший, природа…
Мать вспомнила время, когда сама ездила в деревеньку к родителям в Орловской губернии. Но родители умерли, дома нет, и она даже не знает, где придется проводить месячный отпуск.
– А что станция от вас далеко?
– Часика полтора езды.
Они разговорились. Мать спросила, нет ли у них поблизости усадеб с дачками. Какой-нибудь домишка, баня…
И объяснила для чего. Колгушин подумал.
– Настаивать не смею, кроме того, я человек холостой, может быть, это неудобно считается. А у меня самого флигилек есть, весьма приличный. Продукты из имения, молоко, масло.
Колгушин вспотел и заморгал. Ему вдруг представилось, что он, провинциал, помещик, сделал что-нибудь бестактное. Над ним вообще часто смеялись, и срезали его, а он не умел обороняться.
Но Мать вовсе не хотела срезать. Расспросила подробнее.
– Поговорю с сестрой. И к вам можно.
Бобка посмотрел на нее подозрительно.
– Дачу у вас уж снимают? – обратился он к Колгушину. – Живо!
По Бобкиному лицу Мать почувствовала, что ему неприятно, что без него что-то устраивается. Кроме того, он ревновал. Ему приходили иногда дикие мысли; они смешили Мать, но и доставляли удовольствие.
– Петух, петух, – шепнула она. – Раздул перья!
Колгушин вспотел.
– Я не смею настаивать, но весьма был бы рад, если бы вы с сестрицей к нам пожаловали. Скажу прямо: это оживило бы нашу местность.
Катя слышала эти слова. Слегка улыбаясь, она спросила Панурина негромко:
– Почему это ваш сосед такой чудной?
Панурин прищурился и свистнул.
– Как по-вашему, стоит нам с Мамашей оживлять местность?
Панурин доел кокиль из ершей, налил себе и Кате рейнвейну в зеленые бокальчики.
– Отчего же не стоит? Будут хо-орошие барышни в соседстве.
Кате стало совсем весело, она перестала стесняться Панурина. Она взглянула на его колени и засмеялась:
– Почему на вас такие смешные чулки, и огромные ботинки?
Панурин со смущением взглянул на свои ноги.
– Это костюм немецкого пешехо-да. Хотя, в сущности, я мало подхожу.
Катя улыбнулась.
– А я половину дороги с курсов всегда пешком.
Узнав, что она на филологическом, Панурин еще раз чокнулся с ней.
– Ко-оллеги, значит. Если б не был так ленив, может, ученым бы был, читал бы лекции. Барышни бы мне цветочков подносили.
Катя взглянула на него. Он, кажется, философ?
– Та-ак себе, ни то ни се, всего по-немногу. Кое-что ра-аботаю, правда.
Между тем в европейском ресторанчике становилось похоже на Россию. Компания студентов заказала чашу пива, и ее пустили вкруговую. Все орали, что-то доказывали, но неизвестно было, для чего это делается.
За другим столиком, сидя, заснул служащий в контроле. Два товарища его поссорились из-за того, что один хотел его будить, а другой не позволял. «Мой товарищ устал, – кричал он, – я не разрешаю его беспокоить».
Бобка тоже был в воинственном настроении, и порывался грозить врагам; близились всеобщие скандалы. Мать сочла нужным начать отступление.
Колгушин радовался, что счет невелик. Он покручивал усики.
– Итак, – он осклабился и пожимал Матери на прощанье руку, – буду ждать вас к себе. Может быть, вам и понравится.
Садясь на извозчика, Бобка бешено шепнул Матери:
– Если там что заведешь… смотри!
Мать вздохнула.
– Дурак ты, дурак, Бобка! Какой дурак!
IIПеребираться, не посмотрев, Мать не решилась. Она выбрала день, свободный от дежурства, и съездила к Колгушину. К вечеру вернулась в свои меблированные комнаты, у Курского вокзала. Вместе с Катей они снимали порядочный номер, с обычной красной мебелью.
Мать спала на большой кровати, за перегородкой. Катя, как маленькая, на диванчике. Их жилой дух состоял в полочке книг, где стояли Катины учебники, старый курс десмургии, висело несколько открыток – писатели, актеры; две-три желтеньких книжки «Универсальной библиотеки» и фотография Толстого, босиком.
– Как тебе показалось? – спросила Катя, когда Мать вошла.
Мать имела довольный вид.
– Сам этот Колгушин… – Мать захохотала. – И-го-го…
Она заржала и попробовала представить, как жеребец подымается на дыбы…
– Ужасно смешной? – Лицо Кати сморщилось от улыбки.
– Так и пышет из ноздрей у него огонь!
Катя обняла Мать сзади, повалила на кровать и защекотала.
– Прямо дурища, дурища, – пыхтела Мать. – Я тебя высечь могу, щенка.
И, оправившись, вывернувшись из-под Кати, Мать взяла ее в охапку и стала носить по комнате, как ребенка. Потом положила на стол, спиной вверх, навалилась на нее и нашлепала.