Евдокия Нагродская - Белая колоннада
— Ну опишите мне ее.
— Высокая, худощавая. Лицо круглое, румяное, одета без претензий, скорей по-старушечьи, но очень элегантно… на шее соболье боа… волосы совсем белые… глаза светлые… Что еще… не знаю…
— Что же вы думаете делать? — спросила Накатова после долгого молчания.
— Я поеду к Степе в Париж! — решительно произнес он.
— Счастливый!
Он удивленно посмотрел на нее. Она словно спохватилась:
— Я очень люблю Париж и очень сожалею, что в этом году весной мне не удастся побывать там, у Nicolas нет отпуска.
Камин потух, и они только теперь заметили, что сидят в темноте.
Она встала, пошарив, нашла кнопку, и комната осветилась.
Этот свет произвел странное впечатление на обоих, как будто им стало стыдно предыдущего разговора.
У Накатовой явилось даже ощущение, что в темной комнате было светло, а теперь наступил мрак.
— Вы знаете, что Николай Платонович очень занят. Мы даже не знаем, поедем ли мы в Холмистое.
— Да, да, конечно, — вяло произнес Жорж, вставляя монокль в глаз. — Что это у вас, кузина, новая статуэтка? Не дурна!
Он взял с камина бронзовую статуэтку Меркурия и вертел ее в руках.
— Да. Говорят, что это эпохи Renaissance[8].
— Помоложе, много помоложе, кузина, но вещица очень недурна. Дорого заплатили?
— Это подарок Николая Платоновича.
— А-а. Ну, до свидания, кузина, не буду вам больше надоедать, я думаю, вам пора спать.
Она его не удерживала.
Ее смущало то, что у нее на миг проснулось к этому Жоржу чувство нежности, которое она испытывала когда-то в детстве, когда, бывало, взобравшись на дерево, она передавала куски хлеба с маслом оставленному без обеда маленькому мальчику в матросском костюме.
Но это чувство так давно сменилось насмешливой снисходительностью!
Она пошла его проводить, и, когда он уже отворял дверь в переднюю, она произнесла запинаясь:
— Сохрани вас Господь, — и подняла было руку, чтобы перекрестить его, но сконфузилась, опустила руку и быстро пошла обратно через темный зал.
Тетя Соня жила лет двадцать на Петербургской стороне.
После смерти мужа она не переменила квартиры, ничего не изменила в ней и в укладе своей жизни.
— Пусть все будет так, как было при нем — моем голубчике, — твердила она всем, кто советовал ей переехать, переменить обстановку.
Как раз это и говорила она Накатовой, сидя в своем будуарчике, сплошь заставленном креслицами, ширмочками и жардиньерками.
Сидела она, сжавшись в комочек, на ярко-розовой кушетке, среди пестрых подушек, такая маленькая, худенькая, в черном платье и креповом чепчике.
Накатова слушала тетку, обводя скучающим взглядом эту знакомую ей до мелочей комнату.
Прежде она очень любила тетю, она любила ее больше строгой матери, которой она боялась, которую видела редко. Воспитываемая строгими англичанками, она приходила в детстве только здороваться и прощаться с матерью.
Молодой девушкой она, правда, выезжала с матерью, но ведь это происходило так: Китти, одетая в бальное платье, стучала в дверь уборной. Мать осматривала ее пристальным взглядом, иногда снимала, иногда прибавляла какое-нибудь украшение: бантик, цветок, — и затем они обе спускались с лестницы и садились в карету.
Китти не смела разговаривать с матерью, она должна была только отвечать на вопросы.
И так дело шло, пока мать не призвала ее и не объявила, что Накатов, крупный чиновник, сделал ей предложение и она, мать, дала согласие.
А тетя Соня?
Тетя Соня постоянно приходила к ней в детскую, играла с ней, читала. Детские свои горести и радости Накатова всегда поверяла ей, так же как и девичьи грезы.
Тетя Соня была ей матерью больше, чем родная мать, и самые счастливые дни были те, когда мать, уезжая летом на воды, оставляла ее у тетки. Она любила тетю Соню и скучала, когда дня два они не виделись.
Но теперь все изменилось. Казалось, любовь к Лопатову поглотила все чувства Екатерины Антоновны, и все остальные привязанности как-то исчезли, стушевались.
Теперь ей было особенно неприятно посещать тетку, так как она все время плакала и жаловалась.
— Пойми, Катенька, — говорила тетя Соня, сжимая намоченный слезами платок, — я не вынесу перемены. Подумай, ведь тридцать пять лет вместе, не разлучаясь никогда… Что же мне теперь надо? Что же мне осталось? Чего я хочу? Только покоя и тишины… тишины.
Тетушка эти слова говорила громко, почти кричала, потому что попугаи в соседней комнате орали дикими голосами на все лады, очевидно радуясь яркому зимнему солнцу, на короткий срок заглянувшему в окна.
— Нельзя ли, тетя, их как-нибудь унять? — спрашивает Накатова, выведенная из терпения этим криком, тем более что она с утра сегодня почему-то нервничает.
— Пусть Даша отворит клетки, — говорит тетя Соня, — они, бедняжки, еще не гуляли сегодня.
Даша приходит, отворяет клетки, и шум прекращается, слышно только хриплое бормотание Васьки, большого синего попугая с оранжевой грудью и красным хвостом, который заглядывает в дверь будуара.
— Я не понимаю, — говорит раздраженно Накатова, — как вы можете переносить этот крик.
— Ах, Катенька, я так привыкла… и потом я их люблю… Что же мне осталось в жизни…
И она опять заплакала.
Екатерина Антоновна смотрела на плачущую тетку, и легкая насмешка скользнула по ее губам.
— Вот если бы кто-нибудь был около меня… Да кто захочет сидеть со мной, я такая печальная, вот все плачу — не могу удержаться… Когда ты заглянешь, это праздник для меня, легче мне в моем горе… Ты очень редко меня навещаешь, Киттинька, — робко прибавила она, умоляюще посмотрев на Накатову.
— Вы знаете, тетя, как я занята теперь с устройством квартиры.
— Да, да, я не жалуюсь, Киттинька, я не жалуюсь. Я ведь понимаю, — уж если человек влюблен, ему не до друзей и родных.
Накатова сделала резкое движение досады:
— Что это, шпилька, тетя?
— Что ты, что ты, деточка моя! — испугалась тетя Соня. — Зачем ты так, когда же, когда я говорила кому-нибудь шпильки? А в особенности тебе? Да кто же мне ближе, кто же есть теперь у меня, кроме тебя.
Она обняла шею Накатовой худенькими руками и опять заплакала.
Екатерине Антоновне были неприятны эти дрожащие руки, это сморщенное личико, прижавшееся к ее щеке, этот запах камфоры и одеколона, которым пахло от платья тетки.
Жесткий креп от слез размяк, стал клейким и тоже неприятно пах.
— Полно, тетя, — освободилась она из рук тетки. — Вы сами себя разжалобливаете. Вы все одна да одна — возьмите себе компаньонку какую-нибудь.
— Какую же? Молодая со мной соскучится, а старая еще больше скуки нагонит. Вот если бы ты почаще… Впрочем, если ты знаешь какую-нибудь бедную барышню, чтобы почитать приходила, а то у меня от слез глаза совсем разболелись… Только нет, не надо, боюсь, — с чужим человеком тяжело будет.
Тетка замолчала, печально поникнув головой и перебирая кисть подушки, а Накатова опять обводила скучающим взглядом комнату, ей хотелось уйти. Тетка ее раздражала своими слезами.
Яркая полоса зимнего солнца лежала на паркете, и попугай Васька, давно уже пробравшийся в комнату, гордо сидел в этом освещении, сияя своим нарядным оперением.
Накатова уехала от тетки еще более смутная и нервная, чем была по утру. Она находится теперь почти постоянно в таком состоянии духа и сама злится на себя за это.
Она чувствует, она знает только одно — свою любовь к Николаю Лопатову.
Она перестала сдерживаться, она не захотела больше скрывать свою страсть. Зачем скрывать — все равно скоро их свадьба.
Теперь он ей стал близок, но эта близость словно ничего не изменила, она так же чувствует себя ему чуждой, так же продолжает огорчаться его сдержанностью.
Моменты страсти так коротки, так бедны ласками, словно официальны.
Что это? Отчего? Таков ли его темперамент, или он мало ее любит?
Но ведь она не может этого думать. Он все время говорит о свадьбе, огорчается, что они ее отложили до февраля.
— Как это глупо, Китти, что мы не обвенчались перед Рождеством! Из-за устройства квартиры — откладывать наше счастье, — сказал он ей сердито.
— А разве мы не счастливы? Не все ли равно? — смеясь, обняла она его.
— Совсем не все равно. Как ты этого не понимаешь?
— Ну в чем же разница? Ну скажи, скажи? — тормошила она его, смеясь, счастливая высказанным им нетерпением.
Он освободился из ее рук:
— Знаешь, ты такая высокая и величественная женщина, к тебе не идут эти манеры пансионерки.
Он сказал эту фразу так холодно и резко, что она побледнела и сделала шаг назад.
Он сейчас же взял ее руки и, улыбаясь, заговорил:
— Китти, Китти, не сердись! Я с первого взгляда пленился в тебе именно этой величавостью, твоим царственным спокойствием и я хочу всегда видеть тебя такою. Нам обоим не к лицу разводить какие-то глупые романы с упреками, сценами и сентиментальными выходками. Ты находишь естественным наше положение? Удивляюсь тебе! Таиться, видеться урывками — это не в моем характере. После свадьбы мы можем, смотря прямо всем в глаза, быть всегда вместе.