Константин Вагинов - Гарпагониада
- Так, - сказал он и задумался.
Открылась форточка, высунулась голова в красном платке и раздался бабий голос:
- Эй, Ваня, инженер просит дров принести.
- Ладно, - ответил дворник и пошел.
Испытывая изнеможение и робость, постоял Анфертьев перед парадной дверью, покачался.
- Нагрянуть надо. . . Сейчас не могу. . . Сейчас самое главное - выпить. Только бы не забыть. Надо для памяти знак оставить, - подумал Анфертьев.
Он долго шарил в карманах, наконец, вынул огрызок карандаша и клочек бумаги и дрожащей рукой, скрипя зубами, с невероятным трудом вывел адрес инженера и еще какие-то слова для памяти. Вздохнул и, покачиваясь, с головой, опущенной на грудь, со слезами на глазах, все время вздыхая, удалился.
Сознание Локонова заполнил воображаемый специалист.
" - Вот сейчас, когда я ем картошку, - думал Локонов, - специалист там, в зеленом доме, ест итальянскую полендвицу или читает Петрарку, или может быть, наслаждается изданиями "Академии". Наверно, он женолюбив и его посещают всевозможные создания, а он, душистый, одетый во все заграничное, угощает и возвышенно шутит. Вечером он идет на балет или в оперу, или встречается с иностранцами и сияющими глазами смотрит на мир. Жизнь его похожа на тысячу и одну ночь. Конечно ему сновидений не надо. Мне же неприспособленному и чувствующему, что мир ужасен, сновидения необходимы... Что я могу предложить моей возлюбленной, продолжал раздумывать Локонов, - какое палаццо, какими редкостями развлечь, с какими иностранцами познакомить? Сплетни, пересуды, стояние у примуса - вот вся ее будущая жизнь, если она свяжет свою судьбу с моей. Я не обладаю никакой общей идеей, меня уже ничто не интересует. И вот сейчас мой соперник быть может рассказывает ей о своем кругосветном путешествии, o Лондоне, Париже, Генуе и Константинополе и показывает снимки, вот там я был, вот тут на эту гору я взбирался.
А она сидит и смотрит на него восторженными глазами и быть может раздается звонок и входит негр и говорит о жизни в Гарлеме или появляется японец и рассказывает о том, что в Японии Чехова любят, или американец, проживший двенадцать лет на Филлипинах, делится своими впечатлениями. Правда, и у меня есть знакомые, путешествовавшие по Западу, но это все мрачные, в лучшем случае пожилые фигуры.
Локонов вспомнил согбенную восьмидесятидвухлетнюю, одетую во все черное вдову тайного советника. Представил ее комнату с сладковатым запахом, огромный портрет в розовоголубых тонах молодой шестнадцатилетней девушки в кринолине и под ним почти не видящую и не слышащую, суетливо бегающую старушку задыхающуюся, с почти обнаженными, все время двигающимися челюстями.
- Венеция мрачна, - говорит она, - лодки, эти гондольеры все в черном. У них маленькие фигаро - куртки, маленькие круглые суконные шляпы. На меня это ужасно действовало. Все черное, - все - вода и дома на четверть в воде стоят и все внизу мохом покрыто. Мы приехали в город. Все узенькие улицы, на рынке воняет ужасно сыром, лошадей мы не видели совсем. В соборе святого Марка внутри очень темно, конечно наши мужья пошли осматривать - где инквизиция, говорит она, задыхаясь, через мост, кто прошел к смертной казни назначен. Они пошли осматривать инструменты. Вечером на площади святого Марка поют и кушают и оркестр играет, но все довольно молча. Все в городе тихо, серьезно. О, эта церковь святого Марка, очень большая, вроде нашего Казанского собора. Тишина, неуютно очень в церкви самой.
Локонов подумал, что от подобного описания путешествия его любовь, пожалуй, сбежит.
Но и другой, много путешествовавший на своем веку старый доктор, вряд ли мог удовлетворить любопытство семнадцатилетней девушки.
Опять он начнет рассказывать о Вене, о старой доброй Вене, расскажет о Венеции в Вене, скажет: парки там, каналы, гондолы. А вокруг фасады домов из досок, мосты с полицейскими в итальянской форме. Опять расскажет он, как будучи студентом, загулял до семи часов утра в ночном кабаре, как подговорил вместе с другими студентами тиролек в тирольских костюмах и удовлетворенно будет сиять и говорить о том, что это время прошло, что увы теперь так не живут!
Или какая-нибудь подруга матери вспомнит Наугейм и скажет "там все розы, розы без конца".
Локонов сидел, забыв о своей картошке.
- Что ж ты не ешь, сыночек? - спросила мать. - Ты что-то бледен очень, ты волнуешься. Хочешь, прими валерьяновых капель с ландышами? Вот, ты не хочешь со мной поговорить, а я весь день одна, не с кем поговорить... Сегодня тепло или холодно на улице? С утра было ясно, а теперь дождь идет. Что ж ты не отвечаешь? Даже и поговорить со мной не хочешь. Я тебя ведь очень люблю.
Локонов стал есть картошку.
Наступила новогодняя ночь.
Локонов стоял на мосту.
Мать его мысленно перебирала все новогодние встречи. Они проходили разно, но всегда в чьем-либо обществе. Только раз, лет тридцать тому назад, она также, как в этом году, встретила новый год в одиночестве.
" - Но тогда я была такая хрупкая, нежная и совсем юная" подумала она с грустью.
Марья Львовна взяла зеркало для бритья и стала рассматривать свое лицо.
- Ну что ж, это ничего, что мне скучно, зато Толе весело. Он среди молодежи, за ним ухаживают. Он сейчас шутит, произносит тосты, а потом, наверное, будут танцы, игры в фанты, в прятки, в жмурки. Хорошо бы было, если б у него оказалась самая интересная барышня.
Марья Львовна стала вспоминать фигуры танцев. Ей захотелось музыки. Она подошла к радио, но радио было испорчено.
Тогда она села за пианино, ударила по клавишам и запела почти шопотом она боялась услышать свое пение, ведь уже давно она громко не поет. Ее коротенькая юбочка цвета шампанского желтым пятном выделялась в полумраке. Марья Львовна напевала:
В тиши ночи
Я жду тебя,
Тоскуя и любя,
Ты ангел чистый предо мной,
Люблю одну тебя.
Огнями полон гулкий зал,
Вокруг духи, цветы.
Тебя в толпе я отыскал,
Оркестр галоп играл.
Но вот другому отдана
Твоя рука,
И злая ждет меня судьба
Ночного игрока.
В Монако жизнь окончу я,
Где море так шумит,
И не узнаешь никогда,
Где юный труп зарыт.
Раздался звонок. Вспорхнула Марья Львовна. Ахнула. Это был ее сын.
- Что ж это ты. . .
Сын ничего не ответил.
Карточки солдатиков висели на стенах, стояли на этажерках. Солдатики были с георгиевскими крестами, медалями. Одни браво обнажали шашки, другие стояли как вкопанные, с руками по швам, третьи отдавали честь, четвертые сидели в соломенных креслах. Марья Львовна стояла позади кресел. В центре висел общий вид лазарета. Все здесь дышало войной. Модные романсы того времени лежали на пианино, книжки о германских зверствах стояли на полочках, а в альбоме для открыток были карточки королей, царей и президентов и каррикатуры на германцев, австрийцев и турок.
Имущество Марьи Львовны с точки зрения здравомыслящего человека не являлось богатством. Стопки фотографий, перевязанные, золотой, серебряной или цветной веревочкой, могли заинтересовать только какого-нибудь художника. Он за каждую из них заплатил бы, пожалуй, по гривеннику. Стопки приятно пахнущих писем могли бы пригодиться только какому-нибудь литератору, он охотно заплатил бы за них три копейки. Несколько закладочек в виде лент с вышитыми поздравлениями могли бы быть приняты только в бытовой музей, если б ему предложили даром. Пузырьки из-под лекарств и флаконы из-под духов, конечно, можно было бы продать в какую-нибудь аптеку. Свадебный букет старушки можно было бы, конечно, разобрать, засохшие, пахнущие духами розы выбросить в помойное ведро или сжечь в печке, а кружева и белую шелковую ленту продать на рынке. За детский локон сыночка Жулонбин, пожалуй, скрепя сердце дал бы копейку. Среди этого барахла хранилась кукла с турнюром. За эту куклу, охотно, бытовой музей дал бы червонец.
Марья Львовна была необычайно опрятна: два раза в день она мыла паркет в своей комнате, а в свои выходные дни мыла пол по праздничному, т.е. скребла его до полного изнеможения. Всегда, когда ей было делать нечего, она приводила комнату в порядок. Брала тряпку и начинала вытирать пыль, хотя бы и пыли никакой не было. Если ее что-либо расстраивало, она начинала подметать пол, если она нервничала, она обращала внимание на буфет и проводила тряпкой по дверцам, или смахивала несуществующую пыль с этажерочек или по рассеянности невозможно грязной тряпкой, вчера употребленной на вытирание галош, гнала крошки со стола в пепельницу, или, поднявшись на стул, вытирала любимую свою картину. Сбрасывала комья пыли с буфета на пол, а затем вновь запыленную комнату приводила в порядок. Этим она могла заниматься часами.
Это занятие матери выводило Локонова из себя.
Неожиданно раздался оглушительный звонок. К Локонову ввалились Анфертьев и незнакомец.
Под стук ночной уборки незнакомец стал рассказывать: