Абрам Терц - Гололедица
Но раздумье об этой утрате древовидных папоротников и хвощей не ввергало меня в уныние и безысходный пессимизм. Трубчатые стволы, и перистые опахала, и веера, и звезды, и вензеля, и перстни, сгорая дотла в паровозе, возвращались к нам обратно - выполненные из снега - по обеим сторонам железнодорожного полотна. Они возникали, не успев исчезнуть, и хотя они были немного не такими, было в их основе что-то такое, такое хрустальное и божественно-твердое, что сообщало всем этим жиденьким березкам да елкам неизгладимый папоротниковый отпечаток.
Значит, рассуждая логически, ничто не гибнет в природе, но все укореняется одно в другом, отпечатывается, затвердевает. Значит, и мы, люди, сохраняем в подвижном лице, в разных привычках, капризах и в капризных улыбках,- затвердевшие признаки всех тех, кто жил когда-то в наших трубчатых душах, как в катакомбах, как в норах, и оставил нам на память останки своих заселений.
Эта мысль еще недавно бросала меня в дрожь. Мое миниатюрное "я" эгоистически сопротив-лялось пришельцам, которые, подобно вшам, нежданно-негаданно завелись у меня в голове и грозили полным расстройством всей моей центральной системы. Но сейчас - перед лицом природы, обнаруживающей порядок и стройность,- это присутствие посторонних существ только тешило и забавляло меня и приводило к сознанию моей глубины, силы и внутренней полноценнос-ти. Все, что ни лезло в голову, я обдумывал на ходу, лежа на верхней полке животом вниз, и прикидывал так и эдак мои наблюдения над жизнью, и подкладывал под них прочный философский фундамент.
Удивительно, как это так наука до сих пор не открыла и не доказала вполне научно и логично - переселение душ. А примеры - на каждом шагу. Возьмем, чтобы далеко не идти, шестипалых младенцев. Родится ребенок, а у него взамен пятерни - шестерня. Спрашивается: откуда взялся
лишний мизинец? Медицина - бессильна. А если вдуматься, пораскинуть мозгами? Ведь ясно же - это тот, посторонний, запрятанный, кто давно уже умер, решил заявить о себе и, воспользовав-шись удачным моментом, просунул в чужую ладонь дополнительный палец. Дескать, здесь я, здесь! сижу и скучаю, и хочется мне хотя бы одним пальчиком на Божьем свете вильнуть.
Опять же - сумасшедшие. Какая дальновидность прозрений! Ходит надменный - и всем говорит: "Я Юлий Цезарь". И никто ему не верит. Никто не верит, а я - верю. Верю, потому что знаю: был он Юлием Цезарем. Ну, может, не самим Цезарем, но каким-нибудь другим, тоже выдающимся полководцем бывать ему приходилось. Просто немного запамятовал - кем, когда, какого рода войск...
Но к чему непременно брать сумасшедшие крайности? Разве любой из нас самый смирный, застенчивый, напуганный жизнью товарищ - не чувствовал иногда прилив храбрости, вдохнове-ния, государственного ума? То-то и оно! Быть может, это Хлодвиг или Байрон пробудился в нас на секунду. А мы живем и не знаем...
А может, это был сам Леонардо да Винчи?!.
Я не настаиваю на Леонардо. Я делаю допущение. Мне принцип важен, а не Леонардо да Винчи. И совсем не о себе я пекусь. Мне лично - хватает: Грета, Степан Алексеевич - тот самый, что подстрелил глухаря... Или невинный ребенок Митя Дятлов, умерший восьми лет от роду на рубеже 30-х годов... Всех не перечесть... А все ж таки было б недурственно в дополнение к Мите и Грете заполучить какою-нибудь, ну, на худой конец, Байрона, что ли... Приятно это черт побери! - пройтись по Цветному бульвару этаким чертом, этаким лордом Байроном, раскидывая по сторонам этакий, не совсем обычный, байронический взгляд!
Затем, вслед за историей, мне припомнились другие предметы, какие мы изучали в школе: география, зоология... Человеческий эмбрион, говорят, претерпевает - стадии. Сперва - рыба, потом, кажется, земноводное, потом постепенно дорастает до обезьяньего сходства... Так вон оно что! И рыбам и даже лягушкам дана в моем теле некоторая возможность попрыгать, побегать, себя показать, людей посмотреть. Только - видать по всему - не досказал до конца наш старенький школьный учитель, что не какие-то отвлеченные стадии проходил мой организм в бытность глупым зародышем, по частям формируясь в родной материнской утробе. А совершенно конкрет-ный, живой, неповторимый карась был моим близнецом и, так сказать, совместителем в эти золотые часы - тот самый, верно, карась, что плавал в реке Амазонке 18 миллионов лет тому назад. Остальные же рыбки - каждая в отдельности - разместились в других моих современни-ках. Вот оно как все получилось и образовалось.
Так по ходу поезда вырастала моя теория, единственно, быть может, способная насытить образованный ум. Подперев себя изнутри каркасом железных выводов, я лежал на верхней полке и грезил о бесконечности, о бессмертии и равноправии. Потому что теперь я твердо знал: никто из нас не исчезнет и, как сказано в одной песне,- "никогда и нигде не пропадет". Просто мы перее-дем в другую, возможно, еще более комфортабельную квартиру. Всем скопом переедем. Вместе с Митей Дятловым, и Гретой, и Степаном Алексеевичем, и рыбкой. Байрона бы только не забыть!
Мы разместимся внутри какого-нибудь просторного будущего гражданина. И, мне думается, гражданин не останется к нам безразличным. Он будет чутким, вежливым, передовым человеком, да и наука в те прогрессивные времена обо всем ему подробно расскажет. И вот, сидя у окна, в тихий летний вечер, он почувствует вдруг в душе беспокойное копошение. Какие-то внезапные настроения прольются из его сердца, и фантастические идеи осенят его усталую голову. Сначала он удивится, смутится, а потом вспомнит о переселенцах и скажет:
- А, это ты, дружище?! Узнаю тебя. Как поживаешь? Передавай привет Хлодвигу и Леонардо да Винчи!
О вы, человек будущего! обратите на меня внимание! Не забудые вспомнить обо мне в тот тихий летний вечер. Смотрите - я улыбаюсь вам, я улыбаюсь в вас, я улыбаюсь вами. Разве умер я, а не дышу еще в каждом трепете вашей руки?!
Вот он я! Вы думаете - меня нет? Вы думаете - я исчез навеки? Остановитесь! Умершие люди поют в вашем теле, умершие души гудят в ваших нервах. Прислушайтесь! Так жужжат Пчелы в улье, так звучат телеграфные провода, разнося вести по свету. Мы тоже были людьми, тоже плакали и смеялись. Так оглянись же на нас!
Не по злобе, не из зависти, а только из чувства дружбы и солидарности мне хочется предупредить вас: вы тоже умрете. И вы придете к нам, как равный к равным, и мы полетим дальше, дальше, в неведомые времена и пространства!.. Я обещаю вам это.
...За такими рассуждениями я совсем позабыл о Наташе. То есть не то чтобы позабыл, а я перестал о ней много думать и беспокоиться и только бессознательно помнил, что она едет рядом, оставаясь неизменно той, какой она всегда была для меня,- моей прекрасной Наташей и никем больше. И хотя я мог допустить чисто умозрительно, что у нее внутри тоже кто-нибудь есть, мне почему-то не хотелось ничего знать об этом и я не допускал мысли о такой вероятности. Моя разнузданная фантазия сохраняла ее нетронутой, вечной, единственной и неделимой Наташей, суеверно обходя стороною это деликатное место. Даже строя планы нашей счастливой жизни, я не слишком их уточнял и детализировал и старался не забегать дальше той минуты, когда Наташа проснется и позовет меня завтракать.
До чего же это приятно - ты завтракаешь, а тебя везут! И что бы ты ни делал - ты едешь! Смотришь в окно - и едешь, отвернешься - все равно едешь. Читаешь, куришь, ковыряешь в зубах - и тем не менее продолжаешь ехать все дальше, дальше, и ни одна минута твоей жизни не пропадает.
А эти милые паровозные чудеса в решете! Плевательницы, привинченные к полу; загнутые ручки у двери (нажмешь - она открывается!); зябкий, немного волнующий ветерок из уборной; слабенький, но уваристый, слегка прогорклый чаек!..
Чтобы согреться и приподнять еще выше свое счастливое настроение, я выпил стакан вина и закусил. Наташа не могла надивиться моему аппетиту. Я кушал за семерых.
Нет, я не был так уж голоден, но испытывал - впервые в жизни странную потребность - глотать. Не столько есть, сколько - глотать, проглатывать. Будто вместе со мною кормилась группа детей разного возраста. И я мысленно приговаривал, опуская в горло куски: "Это - тебе, это - мне, это - тебе. А вот это - мне..."
Мне хотелось быть со всеми одинаково справедливым. Даже тому темнокожему, сморщенно-му старикашке, который за что-то невзлюбил меня с первого взгляда, я бросил сухой колбасный огрызок, говоря: "Ешь да помалкивай!"
Но особенное расположение, если не сказать - любовь, я чувствовал к Мите Дятлову. Еще бы - совсем дитя, сирота, шустренький такой, игривый. Все просил у меня винца попробовать. Я, конечно, отказывал: еще маленький. Тогда он что, безобразник, выкинул! Разложила Наташа конфетки к чаю, а он подсмотрел, да как закричит:
- Дай мне! дай мне! мне! мне! - закричал я не своим, каким-то детским, писклявым голосом и схватил со столика сразу три штуки.
Наташа неуверенно засмеялась. Но я взял себя в руки и все обратил в шутку. А Митька за свое безобразие был наказан. Конфетки я отдал другому, уж не скажу точно какому выкормышу - быть может, моему первенцу, тихому первобытному увальню, что перед самым Новым годом перетрусил встречи с троллейбусом. Он высосал их с благодарностью, урча как медвежонок...