Аполлон Григорьев - Одиссея последнего романтика
Февраль 1846
Встреча{23}
Посвящается А. Фету
Рассказ в стихах 1Опять Москва, — опять былаяМелькает жизнь передо мной,Однообразная, пустая,Но даже в пустоте самойХандры глубоко безотраднойВ себе таящая залог,—Хандры, которой русский бог{24}Души, до жизни слишком жадной,Порывы дерзкие сковал,—Зачем? Он лучше, верно, знал,Предвидя гордую замашкуЖить чересчур уж нараспашку,Перехвативши на летуИ пережив почти задаром,Что братья старшие в потуЧела, с терпением и жаромВека трудились добывать,. . . . . . . . . . . .
2Одни верхушки, как известно,Достались нам от стран чужих.И что же делать? Стало тесноНам в гранях, ими отлитых.Мы переходим эти грани,Но не уставши, как они:От их борьбы, от их страданийМы взяли следствия одни.И русский ум понять не может,Что их и мучит, и тревожит,Чего им рушить слишком жаль…Ему, стоящему на гранях,С желаньем жизни, с мощью в дланях,Ясней неведомая даль,И видит он орлиным окомВ своем грядущем недалекомМету совсем иной борьбы —Иракла новые столбы{25}.
3Теперь же — зритель равнодушныйПаденья старых пирамид —С зевотой праздною и скучнойНа мир спросонья он глядит,Как сидень Муромец, от скукиЛежит да ждет, сложивши руки…Зачем лежит? чего он ждет?То знает бог… Он воззоветК работе спящий дух народа,Когда урочный час придет!Недаром царственного родаСкалы недвижней в нем оплот…Недаром бдят неспящим окомНад ним преемники Петра! —Придет та славная пора,Когда в их подвиге высокомЗаветы господа пойметИзбранный господом народ!
4И пусть покамест он зевает,В затылке роется подчас,Хандрит, лениво протираетСпросонья пару мутных глаз.Так много сил под ленью празднойЗатаено, как клад, лежит,И в той хандре однообразнойЗалог грядущего сокрыт,И в песни грустно-полусонной,Ленивой, вялой, монотоннойПорыв размашисто-живойСверкает молнией порой.То жажда лесу, вольной воли,Размеров новых бытия —Та песнь, о родина моя,Предчувствие великой доли!..Проснешься ты, — твой час пробьет,Избранный господом народ!
5С тебя спадут оковы лени,Сонливость праздной пустоты;Вождем племен и поколенийК высокой цели встанешь ты.И просияет светом око,Зане, кто зрак раба приял,Тебя над царствами высоко,О Русь, поставить предызбрал.И воспарит орел державный,. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .
6Но в срок великого призванья,Всё так же степь свою любя,Ты помянешь, народ избранья,Хандру, вскормившую тебя,Как нянька старая, бывало…Ты скажешь: «Добрая хандраЗа мною по пятам бежала,Гнала, бывало, со двораВ цыганский табор, в степь родную{26}Иль в европейский Вавилон{27},Размыкать грусть-кручину злую,Рассеять неотвязный сон».Тогда тебе хандры старинной,Быть может, будет даже жаль —Так степняка берет печальПо стороне своей пустынной;Так первый я — люблю хандруИ, вероятно, с ней умру.
7Люблю хандру, люблю Москву я,Хотел бы снова целый деньЛежать с сигарою, тоскуя,Браня родную нашу лень;Или, без дела и без цели,Пуститься рыскать по домам,Где все мне страшно надоели,Где надоел я страшно самИ где, приличную осанкуПринявши, с повестью в устахО политических делах,Всегда прочтенных наизнанку,Меня встречали… или вкосьИ вкривь — о вечном Nichts и Alles[28]Решали споры{28}. Так велосьВ Москве, бывало, — но осталисьВ ней, вероятно, скука та ж,Вопросы те же, та же блажь,
8Опять проходят предо мноюТеней китайских длинный ряд,И снова брошен я хандроюНа театральный маскарад.Театр кончается: лакеи,Толчками все разбужены,Ленивы, вялы и сонны,Ругая барские затеи,Тихонько в двери лож глядятИ карт засаленных колодыВ ливреи прячут… ПереходыИ лестницы уже кипятТолпой, бегущею заранеКо входу выбраться, — онаУж насладилася сполнаИ только щупает в кармане,Еще ль фуляр{29} покамест целИли сосед его поддел?
9А между тем на сцене шумноРоберта-Дьявола{30} гремитТрио последнее: кипитСтраданием, тоской безумной,Борьбою страшной… Вот и он{31},Проклятьем неба пораженИ величав, как образ медный,Стоит недвижимый и бледный,И, словно вопль, несется звук:Gieb mir mein Kind, mein Kind zurück![29]И я… как прежде, я внимаюС невольной дрожью звукам темИ, снова полон, болен, нем,Рукою трепетной сжимаюДругого руку… И готовОпять лететь в твои объятья —Ты, с кем мы долго были братья,Певец хандры, певец снегов!..{32}
10О, где бы ни был ты и что быС тобою ни было, но нам,Я верю твердо, пополамПришлось на часть душевной злобы.Разубеждения в себе,Вражды ко псам святого храма,И, знаю, веришь ты борьбеИ добродетели Бертрама{33},Как в годы прежние…{34} И пустьНас разделили эти годы,Но в час, когда больная грустьПро светлые мечты свободыНапомнит нам, я знаю, вновьТогда является пред намиБылая, общая любовь{35}С ее прозрачными чертами,С сияньем девственным чела,Чиста, как луч, как луч, светла!
11Но вот раздался хор финальный,Его не слушает никто{36},Пустеют ложи; занятоВниманье знати театральнойСовсем не хором: бал большойВ известном доме; торопливоСпешат кареты все домойИль подвигаются лениво.Пустеет кресел первый ряд,Но страшно прочие шумят…Стоят у рампы бертрамистыИ не жалеют бедных рук,И вновь усталого артистаЗовет их хлопанье и стук,И вас (о страшная измена!)Вас, петербургская Елена{37},С восторгом не один зоветМосковской сцены патриот.
12О да! Склонился перед вами,Искусством дивным увлечен,Патриотизм; он был смешон,Как это знаете вы сами.Пред вами в прах и строгий судПарижа пал —. . . . . . . .Так что же вам до черни праздной,До местных жалких всех причуд?Когда, волшебница, в Жизели{38}Эфирным духом вы летелиИли Еленою — змеейВились с вакхическим забвеньем,Своей изваянной рукойЗовя Роберта к наслажденьям,То с замирающей тоской,То с диким страсти упоеньем,—Вы были жрицей! Что для васНетрезвой черни праздный глас?
13Смолкают крики постепенно,Всё тихо в зале, убралисьИ бертрамисты, но мгновенноОт кресел очищают низ,Партер сливается со сценой,Театр не тот уж вовсе стал —И декораций переменойОн обращен в громадный зал,И отовсюду облит светом,И самый пол его простой,Хоть не совсем глядит паркетом,Но всё же легкою ногойПо нем скользить, хоть в польке шумной,Сумеют дамы… Но увы!Не знать красавицам МосквыПарижа оргии безумной.. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .
14Уж полночь било… масок мало,Зато — довольно много шляп…Вот он, цыганский запевалоИ атаман — son nom m'echappe[30]Одно я знаю: всё именьеДавно растратив на цыган,Давно уж на чужой карманЖивет, по общему он мненью;А вот — философ и поэтВ кафтане, в мурмолке старинной…{39}С физиономиею длинной,Иссохший весь во цвете лет,И целомудренный, и чинный…Но здесь ему какая стать?Увы — он ходит наблюдать:Забавы умственной, невиннойПришел искать он на балу,И для того засел в углу.
15Вот гегелист — филистер вечный,Славянофилов лютый враг,С готовой речью на устах,Как Nichts и Alles бесконечной,В которой четверть лишь емуЯсна немного самому.А вот — глава славянофиловЕвтихий Стахьевич Панфилов,С славянски-страшною ногой,Со ртом кривым, с подбитым глазом,И весь как бы одной чертойНамазан русским богомазом.С ним рядом маленький идетМосковский мистик, пожимаяЕму десницу, напередПерчатку, впрочем, надевая…Но это кто, как властелин,Перед толпой прошел один?
16Он головой едва киваетНа многих дружеский привет,Ему философ и поэтС смущеньем руку пожимает,В замену получает онОдин сухой полупоклон,Да нагло резкий, нагло длинныйНа синий охабень старинныйНасмешки злобной полный взгляд,И дико пятится назадПред ним славянофил сердитый,Нечесаный и неумытый…Но прямо он идет к немуС улыбкою великодушной,Дивится он его уму,Потом «зевает равнодушно,Лишь только тот разинул рот,И дальше чрез толпу идет.
17Кто он? — вы спросите, читатель,—Кто он? — Во-первых, мой герой,Потом — хороший мой приятель,Сергей Петрович Моровой.Родясь полуаристократом —Немного с левой стороны,—Он, говоря витиеватымКазенным слогом, в дни весны,Хандрою мучась беспощадной,Свой миллионный капиталВ четыре года промоталИ, наслаждений вечно жадный,Кругом в долгах, еще живет,Как прежде, весело, покойно,Пустых не ведая заботИ думая, что недостойноС умом и волею людейПеред судьбой упасть своей.
18. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .Не одного уж язвой домаЕго признал степенный град;И не один, дотоле мирный,Семейный круг расстроил он,И не один рогато-смирныйСупруг покоя им лишен.Его бранят и проклинают,Он — давний ужас всех старух,И между тем — таков уж дух! —Его радушно принимаютВо всех порядочных домахБогоспасаемого града,Где он на всех наводит страх,И в нем Москва — скандалу рада,Хотя по сказкам — шулер он.. . . . . . . . . . . .
19Лукавство вкрадчивого змея.И математика расчет,И медный лоб, который лжетСпокойно, гордо, не краснея,И обаятельная речь,И злость насмешки страшно едкой,Всегда губительной и меткой,И способ верный в сеть увлечь,Владенье вечное собою —Вот что герою моемуДало влиянье над толпою,Всегда покорною уму.Он к людям не скрывал презренья —Но их природу он постигИ нагло требовал от них,Как от рабов, повиновенья,—И, сам не зная почему,Покорен каждый был ему,
20Его победам нет и счета,Как говорит молвы язык,—Но от любви уж он отвыкИ любит только из расчетаИли из прихоти; затоВ искусстве дивном обольщеньяС ним не сравняется никто,И он избытком пресыщенья,И сердца хладом ледяным,И зорким взглядом, вечно вернымИ равнодушно-лицемерным,Терпеньем старческим своимЦарит над женскою толпою…Над ней лишь только тот одинВсевластный, гордый властелин,Кто отжил жизнью молодоюИ чует хлад в своей крови,И только требует любви.
21Его расчет был слишком верен,И план рассчитан наперед.В себе вполне он был уверенИ знал, что в прах он не падетХолодно-гордой головоюНи пред какою красотоюИль чистотой, ни пред какимПорывом девственно-святым.Давно отвык он удивляться,Давно не верил ничему,Давно не мог он предаватьсяПорыву сам ни одному,И, тактик вечно равнодушный,В порыве каждом видел онОткрытье слабых лишь сторон,Да слишком длинный, слишком скучныйМаневров и усилий ряд,Чему он вовсе не был рад.
22И тихо, верно, постепенноУмел до цели он дойти,И выжидал почти смиренно,Пока сокрытая в грудиСтрасть жертвы бедной незаметноПробьет последний свой оплот,Пока безумно, беззаветноОна на грудь его падет.Но и тогда, собой владея,Он принимал холодный тонИ, сострадательно жалея,Читал ей проповеди он;Он не любил ловить мгновенья,Он безгранично-роковойХотел преданности одной,А не безумного забвенья.Притом — упреков не любилИ нервами расстроен был.
23Совсем иным его видалиС девоткой строгой и сухойИ с резвой, свежей, молодой,Еще не ведавшей печалиБлагоухающей душой.Любовью пламенной и томной,И с маской чуть ли не святой,И речью тихою и скромнойЛовил он первую;. . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .Но был с другою он другой:Он с ней свободно обращался,Брал на руки, как пожилой,Над ней, как над дитей, смеялся,И постепенно, день от дня,Вливал в нее струю огня.
24Взгляните: вот он, гордый, стройный,Во фраке английском своем,Вполне комфортном и простом,С физиономиею знойной,С бездонной пропастью очей,Как ночь таинственная, темныхИ полных пламенем страстей,С его лениво-беззаботнойПоходкой, с вечною хандройИ с речью вялой, неохотной,Но иронической и злой.Взгляните: вот, толпу раздвинув,Он в угол устремил лорнет,От коего спасенья нет,И, взглядом масок рой окинув,Уже вдали узнал одноС зеленой веткой домино.
25Подходит он, — но как-то робкоИ странно руку подаетТо домино ему; идетС ним неохотно и неловко,А он свой беззаботный видХранит по-прежнему; играяЦепочкой, что-то говоритСпокойно, строго, и, сгораяПод маской злостью и стыдом,Его молчать уж умоляют,Но, с сожаленьем незнаком,Он тихо проповедь читает,За сплетню сплетней платит злойИ дамы маленькую рукуОн щиплет в кровь своей рукой.Потом, окончив эту муку,Уходит, поклонившись ей,Влюбленной спутнице своей.
26Идет он дальше… Писком шумнымЗнакомых масок окружен,Болтаньем их неостроумнымИ сплетнями скучает он.Уже зевать он начинает,Готов отправиться домой,Но вот одно его рукойИз домино овладевает.Он смотрит долго — кто оно,Таинственное домино?И видит только, из-под маскиБлестят полуденные глазки.Она воздушна и мала,Ее рука бледна, бела,И кончик ножки из-под платья —Из общих дамских ног изъятье.И должен он сознаться в том,Что с нею вовсе незнаком.
27Была пора — и я когда-тоЛюбил безумно маскарад…Годам минувшим нет возврата,Но память их будить я рад.И снова вы передо мною,С своей живою красотою,Царица масок, пронеслись!..В ушах как будто раздалисьИ ваша речь, и смех ваш звонкой,И остроумно-милый вздор,Блестящий, светский разговорИ прелесть шутки вашей тонкой.Философ jusqu'au bout de doigts,[31]Как вы меня назвали сами,Заветы мудрости едваНе забывал я вовсе с вами,Чуть не терял я головы,Когда шутили только вы!..
28Но я увлекся… О героеЯ позабыл моем. ИдутОни давно уж вместе двоеИ разговор живой ведут;Но, равнодушный постоянноИ вечно дерзкий, мой герой,Сергей Петрович Моровой,Невольно ожил как-то странно,И маски лепет внемлет онС живым участьем… НеужелиОн также может быть влюблен?О нет, о нет — но, в самом деле,Полузагадочная речьИ тон таинственный намекаОпять могли его увлечьК тому, что уж давно далеко,К его забытым юным дням,К его любви, к его мечтам…
29И тщетно он припоминаетСобытий прошлых длинный ряд,—Так много их! Но озаряетЕго одно — и странный хладПри мысли той бежит невольноПо телу… судорожно ейЖмет руку он рукой своейИ, кажется, довольно больно;Но так же весело онаХохочет, та же речь живаяВ устах, то страстная, то злая…Она причудливо-странна,И, околдован обаяньем,Ей молча внемлет Моровой,И вновь уносится душойК своим былым воспоминаньям.Но вот из рук его, змеейСкользнувши к домино другой,
30Она исчезла… ИзумленныйОстался он; за нею вслед,Встревоженный, почти смущенный,Идти он хочет; но лорнетВ углы он тщетно направляет,—Она исчезла, словно сон…И сам он плохо доверяетТому, что здесь не грезит он.Как? неужели это сноваОна, погибшая давно?..То не она… твердит одноЕму рассудок, но готовоПоверить сердце даже в вздор…Но этот лепет, этот взор,Как пламя яркий, долгий, нежный,Но этот страстный и мятежный,Причудливый и злой язык?..Он знает их… он к ним привык!
31Пред ним опять старинной сказки,Волшебной сказки вьется нить,Опять ребяческие ласкиВ лобзанья страсти обратитьОн жаждет… Пылкий и богатый,Препятствий он не хочет знать.Но не объятия развратаОн ищет златом покупать.Нет! Вызывать в душе невиннойПотребность жить, любить, страдатьВот цель его… И в вечер длинный,Когда заснет старушка мать,Он начинает понемногуЗмеиной хитростью речейВ душе неопытной страстейБудить безумную тревогуИ краску первого стыдаСгонять лобзаньями тогда.
32Ее ланиты рдеют жаром,Она дрожит в его руках,Опалена страстей пожаром,И сердце ей стесняет страх.Но равнодушно перед неюОн держит зеркало…Она Взглянуть боится… сожженаСтыдом и страстию своею…Но он спокоен, он глядитЕй прямо в очи, говоритСвободно… Жарко ей, неловко,И темно-русая головкаНа грудь склоняется к нему…Прерывисто ее дыханье,И внятен страстный вздох ему,И жарких персей колыханье —. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .
33И что ж потом? Увы! укоромВстает прошедшее пред ним,—Ребенка грустным, скорбным взором,Старухи камнем гробовым…Поражена стыдом разврата,Ребенок бедный, умерлаИли исчезла ты куда-то?А он! Ужели ты былаОдною искреннею страстьюВ эгоистически-сухойИ пресыщением больнойДуше его? Ужели счастьюС тобой одною верил он?И вот опять твой детский лепетУслышан им — и пробужденВ его душе бывалый трепет.Но ты ли точно? Иль обманЕму на миг судьбою дан?
34Стоит он грустный и суровый,Сложивши руки на груди,И смотрит — но народ всё новыйНапереди и назади;Один лишь атаман цыганский,Приятель карточный его,Известный публике Рыганский,Проходит мимо. «ОтчегоТы нынче невесел?» — с вопросомКазенным подступает онИ, резким взглядом огромлен,Ворча, уйти уж хочет с носом.Но вдруг, припомня что-то вмиг,Опять к нему он добродушно:«Не знал я всех проказ твоих,Ты ходишь с ней!» Но равнодушно,Досаду скрывши, МоровойВ ответ махнул ему рукой.
35«А чудо женщина, ей-богу,Цыганки лучше!» — продолжал,Одушевляясь понемногу,Неумолкающий нахал.«Да кто она? скажи, пожалуй»,—Спросил спокойно Моровой.«Эге! ну, славный же ты малый,Не знаешь Кати!..» Как чумой,Мгновенным хладом пораженный,Сергей Петрович отступилИ, страшным словом огромленный,Истолкованья не просил.Довольно!.. Всё ему понятно…Сказали гнусные устаЕе названье… ЧистотаЕе погибла безвозвратно!И дальше он скорей спешит,Растерзан и почти убит,
36Она погибла… Кто ж виною?Не сам ли ты, кто разбудилВ ее груди начало злое?. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . .Она погибла… Боже мой!И знал другой ее объятья!Молчит он… но в груди больнойСтесняет страшный стон проклятья.И тихо, медленно идетПод тихим бременем мученья,И до дверей дошел… Но вотОн чует вновь прикосновеньеРуки иной к руке своей,И вновь она, и вновь он с ней…
37Она влечет его… ПослушноИдет за нею он… Увы!Где прежний гордо-равнодушныйГерой и властелин Москвы?Он снова внемлет эти речи,Он снова, снова, если б мог,Упал у этих милых ног,Лобзал с безумством эти плечи…Он забывается опятьПод этот лепет детски-страстный,Уж он не может проклинать,Уж он влюблен опять, несчастный!Он позабыл, что чуждых устОсквернена она лобзаньем,Что мир и наг ему, и пустИ что испытан он страданьем.Он снова верит, снова онБезумен, счастлив и влюблен!
38«Пускай погибла… что за дело?Так судит свет. . . . .. . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . .. . . . И есть родные степи,В степях иное небо есть.Туда, туда! Мы позабудемС тобою света жалкий суд,Свободны, вольны, горды будем».{40}Так говорит он — жадно льнутЕго болезненные взглядыПод маски траурный покров…Нетерпеливый, он готовСорвать несносные преграды…Но вот; далеко от людей,Они в фойе садятся с ней.
39Упала маска, с упоеньемОн видит прежние черты —Печать нездешней красоты.Она молчит, его моленьям,Его порывистым речамВнимает тихо, как, бывало,Дитя покорное внималоЕго властительным словам.Его она не прерывает,С него не сводит влажный взорИ, как бывало, понимаетЕго мольбу, его укор;В его душе ей всё понятно.Но то, что было, — то прошло,Оно прекрасно и светло,Но, к сожаленью, невозвратно.Меж ними опыт долгих лет…И говорит она в ответ:
40«Безумец, с вечной волей рокаОставь надежду враждовать:На нас лежит его печать,На нас обоих; пусть жестокоРешенье воли роковой,Но — рока суд не суд людской;Печален путь, избранный мною,Но он, как все, ведет к покою…Нам не дано с тобой любитьИ мир иным и лучшим видеть,. . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .
41Как жрица древняя, сиялаОна волшебной красотой,И мерно речь ее звучалаКакой-то силою иной.Эллады юной изваяньемЕму казалася она…Пред ним, перед его рыданьемБыла она светла, сильна…И гордо встал он… Молча рукуЕй подал он, не на разлуку —На путь свободно-роковой,На путь борьбы, хотя бесславной,На путь, в который, равный с равной,Пошли они рука с рукой…И вот уж снова пред толпоюОни идут спокойно двое,Равно презренья к ней полны,Равно судьбой осуждены.
42Они идут — для них дорогаДавно пустынна и ровна.За ними — прожитого много,Пред ними — смерти тишина…Им нет на завтра упованья;На них печальное леглоВсей безнадежностью сознанья,И пусть подъято их челоВсегда невозмутимо-гордоПред ликом истины нагим,Но жизнь пуста обоим им,Хотя спокойно, тихо, твердоРука с рукой они идут,Отринув радость и страданья,И сердца суд, и света суд,И даже суд воспоминанья…Им прозвучал уж суд инойСвоей последнею трубой.,
Март 1846