Александр Вельтман - Романы
«Ау!» – раздалось близ Олега. Он вздрогнул.
Что-то защелкало, зажгло около сердца, как будто; залетевший под одежду черный, рогатый жук. Олег схватил рукой, ощупал: это была ладонка.
Сорвал ее.
Слова песни: «Я люблю та голубицу, жемчужную душу» – повторились в памяти его. Сердце забилось сильнее. Он припомнил слова чаровницы и раскрыл ладонку.
Зеленая травка, как будто только что сорванная, развернулась, запах коснулся обонянию. Олег громко чихнул.
– Во здравие! – раздался подле него приятный голос. Это была Свельда.
Пробегая мимо, она заметила Олега; разговоры с самим собою показались ей чудными; она остановилась и видела, как он раскрыл ладонку и вынул из оной листок. Любопытства девушки нельзя ни с чем сравнить.
– Что то, Суздальцу? – спросила она.
– Поухай, Свельда, люби Олега! – отвечал он и приблизил зеленый листок Эмшана к устам ее. Запах коснулся до чувств девы; взор ее быстро поднялся на Олега; она чихнула, румянец вспыхнул на щеках; она хотела что-то сердито сказать – не могла; хотела побежать – не могла.
– Полюби Олега, Свельда, будь ему женою!
Свельда опустила очи в землю и молчала.
– Изрони же слово злато, взлелей мою радость!
Свельда опять подняла очи.
Олег взял ее за руку.
Обнял.
Свельда как глыба пламени оторвалась от пожара и исчезла в кустах.
Олег глубоко вздохнул. Взор его остановился на том месте, где не стало видно Свельды.
Громкие приближающиеся ау подруг ее вывели Олега из забвения.
День потух.
VКак провел Олег время от захождения до восхождения солнца, после подобных неожиданных происшествий? Спал он или нет? Это трудно решить в том веке, в котором в чувствах нет счастливой умеренности, в котором или нет ничего, или через чур губят взаимные радости и довольствие участью.
– Он не должен был спать, – скажут мне юноши и девы.
– Первый миг блаженства слишком полон, чтоб не волновать души и крови!..
– Слишком пламенен, чтоб не сжечь собою спокойствия!..
– Слишком сладок, чтоб забыть его для бесчувствия!..
Может быть.
В том климате, где воздух не может быть чистым без грома и молнии, нужны бури.
Но есть сердца, похожие на вечную весну Квито.
Улыбка их не есть дитя порывистых чувств; в них она есть постоянно голубое небо.
Питательная роса заменяет ливень.
Эта роса есть слезы умиления.
Бесчувствует ли сон? – Я не знаю.
Но мне памятно, как в счастливые минуты жизни сон носил меня по будущему блаженству и довременно лил в меня наслаждение.
Помню, как в скорбные минуты Жизни сон бросал меня с утесов, топил в море, давил мою грудь скалою, водил меня по развалинам и кладбищам и поил ядом.
Это помню я и не знаю, бесчувствие ли сон или невещественная жизнь, основанная на радостях и печалях сердца, на ясности и мраке души?
Впрочем, как не назвать Олега бесчувственным?
В течение нескольких мгновений, влюбленный и уверенный во взаимной любви, он спит, полагаясь на весь мир, как на каменное свое сердце.
Настало утро; первое светлое утро после пленения Олега Путы.
Он проснулся.
Выглянул весело в оконце; на золотом кресте Софийского собора, видного из-за домов, солнце уже играло. Перекрестился, начал день с богом, и пошел к хозяину поблагодарить за спокойную ночь; ибо добрый Тысяцкий, полюбив Олега и узнав, что он был Стременным Суздальского Воеводы Бориса Жидиславича, обходился с ним ласково и уложил спать как гостя.
– Ну, радуйся со мною праздному дню моему! – сказал Тысяцкий, когда Олег вошел к нему. – По вечери дочь моя, Свельда, размыкала девичью волю; на утрие снимет крылия и наденет злато ожерелье.
Не кори меня, господине богу милый читатель, за то, что я не везде буду говорить с тобой языком наших прадедов.
И ты, цвете прекрасный читательница, дчь[38] Леля, тресветлое солнце словотцюю! Взлелеял бы тебя словесы Бояновы, пустил бы вещие персты по живым струнам и начал бы старую повесть старыми словесы[39]; да боюся, уноест твое сердце жалобою на меня, и ты пошлешь меня черным вранам на уедие[40].
В продолжение сих добрых повестей моих к читателю и читательнице Олег молчал. Тысяцкий Орай продолжал:
– Дело слажено, люди отслушают заутреню, придет красивый сын Частного Старосты[41] Яний, покажу ему невесту, не откажется!
Олег молчал.
– Повидишь жениха Свельды, похвалишь!
Олег смотрел на тесовый резной потолок и молчал.
– Видел дочь мою Свельду? а? милость!
Олег опустил взоры на полицу, потом на оконце, потом в землю и молчал.
– Суждальцю?
Олег поднял взоры на Тысяцкого и молчал.
– Чему не вечаешь? не смиляешься радованию моему?
– Господине мой, помилуюся ли повести о сетовании и скорби моей! – произнес Олег печально.
– Желаешь нелюбия? – сказал сердито Тысяцкий.
– Желаю веселия, – отвечал Олег. – Да не то замыслило сердце мое… Свельда…
– Ну! – громко произнес Орай и встал с места.
– Невеста моя!
Тысяцкий разгладил уже с досады бороду, опустил обе руки за шитый сухим златом кушак, что-то хотел говорить, но взглянул на Олега и захохотал.
Олег, протянув руку, подносил к носу Тысяцкого зеленый листок.
– Нет веры! поухай! – произнес Олег. Запах цветка коснулся обоняния Тысяцкого. Он чихнул.
– Свельда моя? – спросил Олег.
– Правда! – отвечал Орай, запинаясь и смотря с удивлением на Олега.
– Свельда моя? – повторил Олег.
– Твоя! – отвечал Орай задумчиво, как будто припоминая странный сон, в котором он видел дочь свою Свельду, сосватанную за Яна, сына Частного Новгородского Старосты.
Олег обнял будущего своего тестя. Потом будущий тесть обнял нареченного своего зятя и повел его в мовню[42]; из мовни в свою ризницу. «Слюбное емли!»[43] – сказал ему и дал шитый сухим златом кожух и соболью шапку с золотою ужицей[44].
Когда Олег кончил свой наряд, Орай любо взглянул на него, обнял еще раз и сказал:
– Заутра смильный день![45]
И Олег еще раз обнял будущего тестя своего и поклонился ему в землю.
VIРассмотрев все летописи, простые в харатейные[46], все древние сказания и ржавые Ядра Истории[47], я не нашел в них ни слова о событии, которое предаю потомству.
Это упущение особенно должно лежать на душе Новгородского летописца.
Верно, какая-нибудь личность с кем-нибудь из рода Пута-Заревых!
Но оставим изыскания. Читатель не может сомневаться в справедливости преданий и слов моих.
Покуда Олег был в мовне и наряжался, жена Тысяцкого с дочерью возвращались из церкви. По обыкновению, они чинно сели в светлице и, в ожидании пришествия хозяина и завтрака, кушали сватый хлеб.
Вдруг дверь отворилась. Вошел Тысяцкий с гостем.
Этот гость был Олег; но его узнала только Свельда; и то не глазами; сердце сказало ей, что это он.
Тысяцкий, забывчивый и всегда потерянный в обстоятельствах, которые хотя немного отступали от вседневных его обычаев, не исполнил своей обязанности представить избранного зятя жене и милой дочери.
А Олег любил порядок.
Сняв шапочку, он помолился богу, поклонился всем молча, потом, отбросив темные кудри свои назад, подошел к будущей теще, преклонил колено, поцеловал ей руку; и потом то же самое сделал и с рукою Свельды.
Когда я скажу читателю, что в Древней Руси подобные вещи мог делать только нареченный жених, то всякий легко представит себе то ужасное положение, в котором была жена на Тысяцкого, женщина полная собою, полная хозяйка дому.
– Кто ты! Кого тебе, господине? Чего правишь?..
Она не успела еще кончить всего, что собралась высказать, как вдруг челядь прибежала сказать, что едет Частный Староста с сыном.
Большой поезд вершников проскакал мимо окон, по улице и остановился у крыльца. Тысяцкий и жена его бросились принимать гостей. Двери растворились настежь. Вошли. Сотворили молитву, поздоровались.
– Всеволод Всеволодович! Яний Всеволодович! – произнесла хозяйка, заходив около гостей с поклонами и указывая им на первые места под образами, близ стола, на котором уже стоял круглый, огромный пирог.
Всеволод Всеволодович не долго заставил просить себя; а Яний Всеволодович обратил свое внимание на незнакомого ему Олега, который не сводил глаз с Свельды, опустившей голубые свои очи в землю.
Вскоре и Частный Староста, отклонив свой слух от многоречивой хозяйки, посмотрел косо на гостя, роскошно одетого, который не только не отдал ему должного поклона в пояс, но даже не слушал речей его о порядке, им устроенном в Гончарском конце.