Владимир Максимов - Жив человек
- Подставляй ладоши, Серега!
Он выжимает мне в пригоршни замешенное на земной грязи и крови августовское небо. И я пью это небо жадными захлебывающимися глотками. Дядя Ваня тоже не спеша одной рукой отжимает в другую края исподней рубахи и по-собачьи слизывает влагу с ладони. И только у лысого немца, размеренно топающего сбоку, унылые складочки обозначаются в уголках тонких губ: дождь не подлежит расстрелу.
Мы так и ночуем под ливнем, тесно прижавшись спинами друг к другу. А утром я не могу попасть зуб на зуб. Меня колотит знакомой мелкой дрожью. Я стараюсь убедить себя, что это от холода, что к полудню все пройдет, но судороги в скулах и горячечная окись во рту уже ставят свой диагноз: очередной приступ лихорадки. В моем теперешнем положении любая, даже пустяковая, болезнь равносильна гибели, тем более малярия. Когда нас поднимают, я уже определенно знаю, что мне далеко не уйти. Всё - предметы, дорога, люди - расплывается предо мной в колеблющемся мареве. Семен Семенович тревожно суетится вокруг меня:
- Ты что, Сергей? Не вздумай заболеть. Держаться надо. Душу в зубы - и шагом марш. Э, брат, да ты совсем плох.
- Малярия.
- Так слушай меня, парень. Пьяным никогда в метро не садился? Нет. В общем, задача простая: держись тверже на ногах, чтоб этот лысый черт на мушку тебя не взял, а то ведь он, сам знаешь, как акула - все время падали ждет. Я тебя подпирать буду. Главное - до следующей ночевки дотащиться, там отойдешь. Двинули.
Я иду, едва переставляя ноги, которые кажутся мне чугунными. Голова полна тяжелого звона. А в глазах - круги, круги, круги. Они множатся, нанизываясь друг на друга, вспыхивают радужными пятнами, распадаются градом цветистых искр. Семен Семенович осторожно упирается мне в бок костистым плечом. И это больше, чем все слова, сказанные им. Но самое мучительное - жажда. В легкие мне будто кто-то, как в самовар, насыпал горячих углей. Режущий огонь жжет меня изнутри, требуя воды и воды. Сухим, шершавым языком я провозку по запекшимся губам:
- Пить.
Будто сквозь подушку отзывается на мой тихий крик голос Семена Семеновича:
- Потерпи маленько, Серега, очкастый сменит этого пса лысого, я попробую гимнастерку в канаве намочить. Тот вроде парень ничего. А пока - нельзя.
Но я в полубреду твержу и твержу одно-единственное слово:
- Пить... Пить... Пить...
Вдруг Семен Семенович отстраняется от меня:
- Погоди-ка. Соберись с силами - иди прямо. Я сейчас попробую, вроде лысый по ту сторону зашел.
И уже в следующую секунду короткая очередь, прострекотавшая под самым моим ухом, на мгновение возвращает мне трезвую ясность. Я вижу, как Семен Семенович, точно подломившись, неуклюже падает сначала на одно колено, потом на локоть и, наконец, отвалившись на спину, сползает в кювет. Память моя снова гаснет. Перед глазами калейдоскоп зыбких видений.
Каким образом удается мне дотянуть до конца еще один день пути, я не знаю. Скорее всего по инерции. Я прихожу в себя среди ночи. Чернильная высь обклеивается холодными немигающими звездами. О чем-то весело гогоча, переговариваются конвоиры. Рядом со мной все так же, вытянув руки по швам, лежит дядя Ваня. Вопрошающе глядят на меня мертвые полулуния его глазных яблок. Он говорит мне шелестящей скороговоркой:
- Как можно меньше движений, как можно меньше эмоций. Закон сохранения энергии.
Мне вдруг хочется крикнуть ему в самое нутро что-то злобное, уничтожающее, но у меня на душе в эту минуту ни одного слова, кроме матерных.
XI
Первое, что я ощущаю, пробуждаясь, - солнце. Очень много солнца. По-зимнему острое, ослепительное, оно льется в оттаявшие прогалины стекол, высвечивая в своих недвижных потоках кружение мириадов микроскопических светил.
Палата пуста. Но в коридоре властвует простуженный, с хрипотцой бас:
- Симочка, главное - как можно больше горячей воды, как можно больше. Мне надо отогреть руки. А то черт знает что. Как костяшки... Когда его доставили?
- Третьего дня. Николай в тайге наткнулся.
- Знать бы, сколько он там пролежал... Температура?
- Утренняя - тридцать восемь и две.
- Так ты думаешь, гнойный бурсит?
- По-моему, Иван Антонович, типичный; слизистая сумка, покраснение, флюктуация. Ко всему - температура.
- Жалуется?
- Молчит. Выносливый. Спрашивает только, отрежут ноги или нет.
- А боль-то ведь адская. Откуда он?
- Документов при нем нет, наверное из экспедиции.
- Это в общем неважно пока. Ест?
- Еле-еле.
- При такой температуре это естественно. Готовьте, Симочка, все, что нужно. Попробуем сделать из парня первостатейного танцора.
- Дай Бог.
Я слышу шаги. Шаги все ближе и ближе - упругие, размеренные. Я притворяюсь спящим. Скрипят половицы в моей палате. Кто-то легко опускается на табурет около меня. Крупные холодные пальцы, еще пронизанные вьюжным дыханием дороги, перехватывают мне запястье. Я начинаю слышать свой собственный пульс. От человека, сидящего рядом со мной, тянет дешевым табаком и чуть-чуть овчиной. Я немного размыкаю ресницы и сквозь них вижу глыбистого рябого парня лет тридцати пяти в накинутом прямо поверх линялого кителя докторском халатике. Парень сосредоточенно следит за секундной стрелкой на циферблате карманных часов. Под щербатой кожей на лице легонько поигрывают тупые скулы. Так вот ты какой, Иван Антонович! От него веет монументальным спокойствием и уверенностью. Доктор прячет часы в карман и окидывает меня цепким, оценивающим взглядом:
- Не спишь ведь?
Я открываю глаза:
- Не сплю.
- Болит?
- Резать будете?
- Буду.
- Совсем?
- Посмотрим.
- Отнимать не дам.
- Боишься?
- В детстве разучился. Но уж лучше в ящик, чем без ног.
- Плясать умеешь?
- Приходилось.
- Значит, и еще придется.
Иван Антонович встает - по-медвежьему широкий, кряжистый, со смешливыми зайчиками в раскосых татарских глазах.
- Ну, завязывай первым узелком - сейчас тронемся.
Доктор выходит.
- Сима, скоро?
- Пять минут, Иван Антоныч.
Я слышу, как хлопает входная дверь. Еще ощутимо на меня несет дуновением морозного воздуха. И сразу же вслед за ним возглас:
- Иван Антоныч, не встретили?
Докторский бас понижается до предела:
- Не встретили, Галя.
- Может, разминулись?
- Значит, разминулись, Галя.
- Вы Волчьей балкой ехали?
- Волчьей, Галя.
- Так ведь и он этой дорогой...
- Галенька, милая, тайга, сама знаешь, не иркутский проспект.
Симин голос как бы подводит черту под грустным диалогом.
- Силовна, неси воду!
Из самой глубины коридора, словно из другого мира, доносится старухин голос:
- Сей секунд.
- Готовьте больного, Сима.
Мне вдруг передается спокойная уверенность этого хриплого голоса. Я начинаю верить, что все обойдется благополучно: быть мне в Шацке. Чтобы ни о чем не думать, я закрываю глаза и принимаюсь считать: "Раз... два... три..." После каждой сотни я повторяю сначала: "Раз... два... три..." Но вот меня поднимают с належанного места и перекладывают на что-то твердое и холодное. Словно сквозь дрему я слышу шепот:
- Осторожнее, Силовна. Левую подхватывай. Вот так. Накрой его простынью.
- Легкай-то какой!
- Кожа да кости.
"...Девятнадцать, двадцать, двадцать один..." Меня куда-то везут. Потом мы останавливаемся, и надо мной повисает хриплый вопрос:
- Сейчас начнем, слышишь?
Я молча киваю головой, продолжая считать: "...сорок семь, сорок восемь, сорок девять..." Последнее, что я слышу, - отрывистый, как перекличка, разговор:
- Готово?
- Готово.
- Маску.
- Вот.
- Наркоз.
- Даю.
"Девяносто три... девяносто четыре... девяносто пять..."
XII
Поезд, словно икает, подрагивает на стыках. Остекленный квадрат ночи, в котором, объятое языкатыми тенями, отражается беспокойное людское месиво, аспидно густ, и только по этому вот реденькому иканию колес можно угадать, что состав движется. Над дверью купе трепетным светляком бьется в дымной паутине желтое пятно кондукторского фонаря. Лица в его неверном отсвете еще серее и призрачней обычного. Я лежу под лавкой, головой к проходу, стиснутый со всех сторон телами и кладью. А надо мной - бредовое кружение стонов, шепота, ругательств. И слово, короткое и обнаженное, как удар хлыста, мечется по вагону. Оно склоняется здесь на все лады: то горько, то раздумчиво, то с мстительной надеждой. Оно плачет, вздыхает, пьяно хрипит и сладострастно хихикает. Оно срывает дыхание и обволакивает десны кисловатой слюной. Я знаю это слово с детства, но никогда раньше оно не вбирало в себя столько смысла.
- Хлеб.
- Хлеб.
- Хлебушек.
- Засуха.
- От Бога - за грехи.
- Беда за бедой. Войну проводили, голодуху встретили.
- Одно слово: засуха.
В другом конце другое:
- Я яму и грю: ранетый, мол, я. Имею заслуги. Куды ж мне подаваться? А он мне, значится, грит: мол, нонче ранетых да с заслугами хучь печи топи аль заместо изгороди. Нету у меня для вашего брата ни шиша, окромя, как по шее... Завоевал, значится...