Гайто Газданов - История одного путешествия
- Оно лежит у меня теперь в письменном столе, - сказал Николай. - Ну, и совершенно ясно, что судьба была против меня. Конечно, Вирджиния бы умерла, девочку я бы отдал в приют или, еще лучше, продал бы цыганам, а сам бы вел развратный образ жизни, предаваясь всяким порокам и постепенно опускаясь. Вот какая у меня была программа. Но Вирджиния все спутала.
И вдруг Николай - они подходили уже к rue Boissiere - поднял Вирджинию в воздух, как ребенка, и, приблизив к себе ее лицо, сказал:
- Какая ты глупая, Вирджиния! Я бы не дал тебе умереть, ты понимаешь? Я тебя не отдал бы смерти.
Ложась в постель, Володя думал о Николае и Вирджянии, - какое удивительное счастье, какая удачная судьба. "Колька-хулиган", - нет, недаром его так любила мать. Володя стал засыпать, и все плыло, шумя и переливаясь обрывками музыки, перед ним: Вирджиния, плечи и губы Аглаи Николаевны, косматая рука Николая, громадная фигура Томсона, Звездочка - и еще далекий, тающий, как дым, горьковатый запах, исходивший от тела Аглаи Николаевны и от ее губ и глаз, которые все вытягивались, вытягивались и превратились в узенький ручей на зеленой траве, светлый ручей, который он где-то давно видел. И тогда появилась стая белых птиц, две черточки крыльев в черном бархатном воздухе южной ночи: бесшумный их полет - и все летят одна за другой, одна за другой без конца, как снег,и вдруг острый и страшный звук прорезает испуганный, вздрогнувший воздух, и опять тихо, и все летят и летят белые птицы. Ночь плывет тяжело и душно, крылья летят, как бесчисленные паруса- и вот поворот неизвестной, горной дороги, и за поворотом далеко видна блестящая даль, как внутренность гигантского стального туннеля. "Опять неизвестно", - сказал чей-то голос рядом с Володей. "Опять сначала", подумал Володя; птицы стали лететь медленнее, таяли в воздухе, бархатная тишина влажно шевелилась во тьме - как на берегу моря: и Володе послышался тихий шум неторопливого прибоя - в летнюю темную ночь - и запах водорослей; длинные, зеленые, они прибивались к берегу и лениво полоскались в наступающей воде, и, когда волны откатывались назад, легкий ветер доносил до Володи их увядающий запах. Володя втянул в себя воздух, стараясь отчетливее вспомнить их исчезающую, пахучую тень - и внезапно почувствовал - до того сильно, что открыл глаза и приподнялся на локте - то горьковатое, почти миндальное, что, поколебавшись секунду в воздухе Володиной комнаты, вдруг стало плечами и ртом Аглаи Николаевны.
Он встретил ее на улице, через полторы недели, было уже холодно; его почему-то удивило, как она хорошо одета. Он подошел и поздоровался. Проезжали автомобили по почти пустынному, внезапно ставшему особенно осенним avenue Kleber, ветер трепал отстающий плакат на грязно-желтом Деревянном заборе, окружавшем начатую постройку.
- Здравствуйте, - сказала она, протягивая руку. Он взял ее пальцы, почувствовав их тепло сквозь перчатку, взглянул на раздвинувшиеся в медленной улыбке губы - и почувствовал, что ему жарко в застегнутом пальто.
- Вы куда? - спросил он; он очень волновался; он предложил проводить ее, узнав, что она идет домой. Был воскресный и пустой день, в котором до сих пор ему было так неприятно просторно и в котором сейчас ему стало свободно и хорошо. - Какой воздух, точно пьешь холодную воду, не правда ли? - Несколько свежо, - сказала она.Там эта площадь, это, кажется, Трокадеро? Да. Здесь хорошо в этом районе, правда? - Как поразительно, что ее губы двигаются, - думал Володя. - Да, здесь свободно, широкие улицы, как в России. - Я Россию знаю плохо, - голос ее точно удалился и вновь приблизился. - Я чаще всего жила за границей и довольно много в Париже. Вы ведь не парижанин? - Нет, я здесь недавно, но, наверное, надолго. - Вы свободны по вечерам? - Да, конечно. Как поразительно, что я вас встретил, какая необыкновенная случайность. - Нет, что же удивительного? Мы живем в одном квартале - это как в провинциальном городе. Вы свободны послезавтра?
Они подходили к Трокадеро, направо ровными воздушными рядами уходили облетавшие деревья avenue Henri Martin, темная и высокая, чуть покосившаяся стена тихо и тяжело стояла в светлом воздухе по левой стороне; железные прозрачные решетки шли вдоль тротуаров, за решетками были сады и дома. - Я в вашем распоряжении. - Приходите ко мне, будет два-три человека. - Хорошо.
Она жила в небольшой квартире, мягкой и необыкновенно удобной, с маленькими столиками, низким диваном, тумбочками, пуфами, тоненькими полочками для книг и круглым стеклянным аквариумом, где неустанно плавала небольшая рыбка рыжевато-серого цвета. Про эту квартиру Володе говорил Николай:
- Поразительно, до чего все неудобно.
- Что именно?
- Да все: пепельницы маленькие, на одну папиросу, столики маленькие что на таком столе делать? обедать нельзя, писать нельзя, только разве кофе пить. Пуфы маленькие и трещат, как орехи: все неудобно. И аквариум - что это за аквариум? Это стакан какой-то и всего одна рыбка.
- Вот тебе бы аквариум, ты бы, наверное, крокодила туда пустил.
- Почему крокодила? Крокодил не рыба. Рыб надо.
- Да не карпов же, черт возьми?
- Карп прекрасная рыба, - сказал Николай. - И очень питательная; и в стаканчике Аглаи Николаевны ты его не поместишь.
Володя. застал там Артура, который ему поклонился, как старому знакомому. Рядом с ним, на одном из тех самых пуфов, которые Николай находил такими неудобными, сидела дама лет тридцати четырех с презрительным и сухим лицом, насмешливыми глазами и особенной ленивостью тела, сразу в ней угадывавшейся, еще до того, как она делала какое-либо движение. Она чем-то не понравилась Володе. В ту минуту, когда он вошел, она возобновила рассказ о том, как она познакомилась с Monsieur Simon, ce pauvre M. Simon {Мсье Симоном, этим бедным мсье Симоном (фр.).}, который вообще очень мил, но ничего не понимает в женщинах. Артур высказал вежливое предположение, что M. Simon, может быть, не встречал до последнего времени женщин исключительных и что поэтому...
- Et avec ca? {Ну и что? (фр.).} - сказала дама.
Дело заключалось в том, что ce pauvre M. Simon имел счастье пользоваться благосклонностью рассказчицы - ее звали Odette, - он стал предъявлять ей такие неслыханные деспотические требования, что единственное объяснение этому Odette находила только в его исключительной глупости. Позже, когда Володя лучше узнал Odette, он понял, насколько этот разговор был для нее характерен. Вся мужская половина человечества делилась для Odette на две неравные категории: тех, кто стремится к ее благосклонности, и тех, кто к ней не стремится. Вторых она не замечала, они для нее почти не существовали; и всякий раз, когда ей почему-либо приходилось более или менее близко сталкиваться с таким человеком, она находила, что он неинтересен и неумен и как-то особенно неуместен. Она теоретически понимала законность существования и таких людей, но это были совершенно чуждые и бесполезные явления; и в тех случаях, когда она поневоле должна была их замечать, она их презирала - даже не пониманием и не умом, а чем-то другим, что было важнее всего остального и чего эти люди, по-видимому, не знали. При всем этом она была не лишена своеобразной иронической верности в описаниях людей. Итак, ее внимание было привлечено первой, менее многочисленной категорией мужчин, но и здесь у нее постоянно возникали недоразумения. Многие из них - подобно этому бедному M. Simon - не были способны понять ее исключительность и ревновали друг к другу, что приводило Odette в бешенство и изумление.
- Cet imbecile de Simon {Ужасная глупость со стороны Симона (фр.).}, рассказывала она, - заявляет, что я должна прекратить знакомство с Дюкро. Non! maist il y des limites... {Нет, ну есть же какие-то пределы (фр.).} Дюкро мой старый друг и оттого! что он не нравится Симону и Альберту, - по мере ее рассказа мужские имена появлялись и исчезали, сменяясь одно другим и потом опять возникая, как тонущий человек, судорожно выскакивающий из воды много раз, - я должна с ним расстаться? Что же он сделал мне плохого, je vous le demande un peu? {Скажите, пожалуйста (фр.).} - Ничего, ce sont tout simplement des principes, qui doivent... {это попросту принципы, которые должны... (фр.).}
- Des principes? {Принципы? (фр.).} - с ужасом в голосе говорила Odette. - Des principes? Non, mais vous etes fou! Que voulez-vous que cela me fasse, des principes? {Принципы? Нет, но это безумие! Как, по-вашему, на что мне этя, принципы? (фр.).} Она, однако, твердо знала несколько вещей, которые заменяли ей принципы, она усвоила их еще в пятнадцатилетнем возрасте и с тех пор им никогда не изменяла. В минуты "безрассудной откровенности" как она сама потом говорила - она рассказывала очередному M. Simon свою жизнь - и все было так свежо и поэтично; детство и годы учения в закрытом заведении недалеко от Парижа, где был такой громадный сад, потом путешествие в Испанию - oh, Barcelone, oh, Madrid - бой быков, тореадоры с необыкновенным sex-appeal {сексуальным обаянием (англ.).} и M. Simon оставалось только удивляться, как до сих пор ему не приходило в голову задуматься над этой чертой тореадоров, которая, по мнению Odette, была, в сущности, самой для них характерной; опасности же, которым подвергались эти люди, носили добавочный характер, "иллюстративный", как она говорила. После Испании была Англия, после Англии Америка и так все вплоть до того дня, когда Odette впервые вышла замуж за человека, который не сумел ни понять ее прелестной непосредственности, ни оценить независимости ее взглядов от вздорных моральных принципов. "Это был мой первый, муж, - говорила Odette. До мужа у меня был только один роман с Дюкро. О, это было ужасно". Это было действительно нехорошо: шестнадцатилетней Odette впервые делали операцию, чтобы избежать последствий ее романа с Дюкро - и Odette семнадцать лет спустя отчетливо помнила летний день, желтоватые, матовые стекла клиники, длинное и невыразимо тоскливое ожидание операции, невыносимый и неиспаряющийся запах хлороформа - и потом тяжелое пробуждение с отчаянным сознанием того, что она задыхается от этого запаха, и долгой режущей болью ниже поясницы. Потом был второй муж, затем опять первый, потом снова Дюкро, потом создалось такое глупое положение, - но об этом Odette рассказывала чрезвычайно редко, - когда оба ее мужа и ее новый поклонник Альберт оказались в одно и то же время - один в Фонтенебло, другой в St.-Cloud, третий в Париже, на rue la Boetie, и жизнь тогдашнего периода представлялась Odette как бесконечное путешествие то туда, то сюда, то в автомобиле Альберта, отвозившего ее в St.-Cloud, где, как она говорила, жила одна из ее подруг, то из St.-Cloud на такси до Лионского вокзала и оттуда в Фонтенебло; и все было так разно устроено: у Альберта в ванной было то, чего не было у первого мужа, а привычки второго мужа были не такие, как у первого; один любил, чтобы Odette говорила ему именно те вещи, которые он сумел оценить, другому были нужны совсем иные чувства; один допускал одно, другой другое, а Альберт вообще терял голову и не знал, что делать, - и запомнить все это было так трудно, что Odette искренно считала эту эпоху своей жизни, продолжавшуюся два месяца, - одной из самых тяжелых. "Pauvres petits! {Бедняжечки (фр.).} - говорила она, имея в виду обоих мужей и Альберта. Pauvres petits, ils ont tous besoin de moi, allez! {Бедняжечки, они так во мне нуждались, понимаете! (фр.).}" Так потом Odette и жила все время, то там, то здесь - и иногда даже у себя дома, - переезжая из одного квартала в другой, проводя Целые дни в поездах и только, как в гигантском мебельном магазине все менялись, бесконечные в своем разнообразии, диваны - то бархатные, то кожаные, то с книжными полками, то без книг, то бесшумные, то с насмешливо пощелкивающими пружинами - и разные звуки часов: почти неслышный ход маятника и равномерное мелькание золотого его диска, которое Odette видела полузакрытыми глазами, лежа на спине, закинув руки за голову и глубоко вздрагивая всем телом, то стрекочущий, как кузнечик, звук стоячего хронометра на низеньком столике, то, наконец, тихое, но мелодичное тиканье маленьких часов-браслета на напряженной волосатой руке, тянувшейся от середины ее тела к подушке и поддерживающей ее тяжело падающую голову с черными курчавыми волосами.