Василий Шукшин - Странные люди
— Захарыч… милый, — шептал Колька побелевшими губами, и крутил головой, и болезненно морщился. — Не надо, Захарыч, я не могу больше…
Чаще всего Захарыч засыпал тут же, в горнице. А Колька склонялся над верстачком.
— От же проклятое дело: не могу теперь уснуть без гармошки Колькиной, жаловался Матвей жене, стелившей постель. — А он, как нарочно, вожжается с ней до полночи. Телка семинтальская, разве ж она так рано отпустит парня!..
— Дуреешь, правда, Матвей.
— Дурею, — соглашался Матвей, вышагивая босиком по избе.
— Вот как перестанет ее провожать, уведет к себе в дом — что делать-то будешь?
— Прямо не знаю! Я уж седня намекнул ему: подожди, мол, пока со свадьбой, домишко сперва надо перебрать… Куда ты ее приведешь — он уж скоро совсем набок завалится. Погуляй, мол, пока…
— Вот ведь по-разному люди дуреют: один с вина, другие с горя большого… Ты-то с чего? Не шибко уж и старый-то. Вон у нас — какие старики есть, а рассуждают — любо слушать.
— Дай-ка мне рюмку, к слову пришлось — устал седня что-то… Да, может, и засну лучше. Вот беда-то еще навалилась — хоть матушку-репку пой.
Легли поздно. Гармошки не было.
Матвей, правда, заснул… Но спал беспокойно, ворочался, постанывал и вздыхал — обильно поужинал, выпил стакан водки и накурился до хрипоты.
Гармошки Колькиной все не было.
…Светлым днем по улице села ударила грустная похоронная музыка… Хоронили Матвея Рязанцева.
Люди шли грустные…
Сам Матвей Рязанцев… шел за своим гробом, тоже грустный… Рядом шедший с ним мужик спросил его:
— Что ж, Матвей Иваныч, шибко жалко уходить-то отсудова? Ишшо бы пожил?..
— Как тебе сказать, — стал объяснять Матвей, — знамо, пожить бы ишшо — не вредно. Но другое меня счас заботит: страха, понимаешь ли, нет, боли какой-нибудь на сердце — тоже, но как-то удивительно. Все будет так же, как было, а меня счас отнесут на могилки и зароют. Во трудно-то што понять: как же это будет все так же — без меня? Ну, допустим, понятно: солнышко будет вставать и заходить — оно всегда встает и заходит. А люди какие-то другие в деревне будут, которых никогда уж не узнаешь… Этого никак не понять. Ну лет пять-шесть повспоминают еще, што был такой Матвей Рязанцев, потом — все. А охота уж узнать, какая у них тут будет жизнь. А так — вроде ничего не жалко. И на солнышко насмотрелся вдосталь, и погулял в празднички — ничего, весело бывало, и… Да нет — ничего. Повидал много. Но как подумаешь, нету тебя, все какие-то есть, а тебя — тю-тю, никогда больше не будет… Как-то пусто им вроде без меня будет. Или ничего, как думаешь?
Мужичок пожал плечами.
— Хрен ее знает…
…Тут невесть откуда вылетел навстречу похоронной процессии табун лошадей… Раздался разбойный свист; люди с похорон сыпанули в разные стороны. Гроб уронили… Из него поднялся Матвей…
— Тьфу, окаянные!.. Я вам кто — председатель или затычка! Бросили, черти…
…Матвей со стоном вскочил, долго, с трудом дышал. Качал головой…
— Ну, все: это уж — надо в больницу везти, дурака. Слышь-ка!.. Проснись, — разбудил Матвей жену. — Ты смерти страшисся?
— Рехнулся мужик! — ворчала Алена. — Кто ее не страшится, косую?
— А я не страшусь.
— Ну дак и спи. Чего думать-то про это?
— Спи, ну тя!..
Но вспомнилась опять та черная оглушительная ночь, когда он летел на коне, так сердце сжалось — тревожно и сладко. Нет, что-то есть в жизни, чего-то ужасно жалко. До слез жалко.
В эту ночь он не дождался Колькиной гармошки. Сидел, курил… А ее все нет и нет. Так и не дождался. Измаялся.
К свету Матвей разбудил жену.
— Чего эт звонаря нашего совсем не слышно?
— Да женился уж! В воскресенье свадьбу намечают.
Тоскливо сделалось Матвею. Он лег, хотел заснуть и не мог. Так до самого рассвета лежал, хлопал глазами. Хотел еще чего-нибудь вспомнить из своей жизни, но как-то совсем ничего не приходило в голову. Опять навалились колхозные заботы… Косить скоро, а половина косилок у кузницы стоит с задранными оглоблями. А этот черт косой, Филя, гуляет. Теперь еще на свадьбу зальется — считай, неделя улетела.
«Завтра поговорить надо с Филей».
День этот наступил. Вернее, утро.
Колька постучал Захарычу в окно.
— Захарыч, а Захарыч!.. Доделал я его.
— Ну?! — откликнулся из темноты комнаты обрадованный Захарыч. — Сейчас… я мигом, Коля!..
Шли темной улицей к Колькиному дому и негромко почему-то, возбужденно говорили.
— Скоро ты его… Не торопился?
— Нет вроде… эту неделю ночами сидел, вплоть до работы…
— Ну, ну… Торопиться здесь не надо. Не выходит — лучше отложи. Это какой-то или уж слишком бедный, или непомерно самонадеянный человек заявил: «Ни дня без строчки». А за ним — и все: творить надо каждый день обязательно. А зачем — обязательно? Этак-то «затворишься» — и подумать некогда будет. Понимаешь ли меня?
— Понимаю: спешка нужна при ловле блох.
— Что-то в этом роде.
— Тяжело только, когда не выходит.
— И — хорошо! И — славно! А вся-то жизнь в искусстве — мука. Про какую-то радость тут — тоже зря говорят. Нет тут радости. Помрешь — лежи в могиле и радуйся. Радость — это лень и спокойствие.
Подошли к дому.
— Захарыч, — зашептал Колька, — давай в окно залезем… А то… эта… молодая-то заворчит…
— Ну?! Уже ворчит?
— Ворчит, ну ее! «Чего не спишь по ночам, свет зря мотаешь!»
— Ая-яй!.. Плохо это, Коля. Ах, плохо. Ну полезли.
На верстачке, закрытая тряпицей, стояла работа Кольки.
Колька снял тряпицу…
…Стеньку застали врасплох. Ворвались ночью с бессовестными глазами и кинулись на атамана. Стенька бросился к стене, где висело оружие. Он любил людей, но он знал их… Знал он и этих, что ворвались: приходилось, он делил с ними радость и горе тех ранних походов и набегов, когда был он молодым казаком, гуливал с ними… Но не с ними, нет, хотел испить атаман горькую чашу — это были домовитые казаки. Стало на Дону худо, нахмурился в Москве царь Алексей Михайлович — и они решили сами выдать грозного атамана. Они очень хотели жить как раньше — вольно и сладко.
…Кинулся Степан Тимофеич к оружию, да споткнулся о персидский ковер, упал. Хотел вскочить, а сзади уже навалились, заламывали руки… Завозились. Хрипели. Негромко и страшно матерились. Нашел в себе силы Степан приподняться, успел прилобанить одному-другому могучей своей десницею… Но ударили сзади чем-то тяжелым по голове. Рухнул на колени грозный атаман, и на глаза его пала скорбная тень.
— Выбейте мне очи, чтоб я не видел вашего позора, — сказал он.
Глумились. Топтали могучее тело. Распинали совесть свою. Били по глазам…
Так рассказал Кольке Захарыч. (Рассказ идет на изображение). И эту трагическую сцену, конец ее, остановила рука художника — Кольки…
Долго стоял Захарыч над работой Кольки… Не проронил ни слова. Потом повернулся и пошел к окну. И тотчас вернулся.
— Хотел пойти выпить, но… не надо.
— Ну как, Захарыч?
— Это… Никак… — Захарыч сел на лавку и заплакал — горько и тихо. — Как они его… а! За что же они его?! За что?.. Гады они такие, гады. — Слабое тело Захарыча содрогалось от рыданий. Он закрыл лицо маленькими ладонями.
Колька мучительно сморщился и заморгал.
— Не надо, Захарыч…
— Что «не надо»-то? — сердито воскликнул Захарыч, и закрутил головой, и замычал. — Они же дух из него вышибают!..
Колька сел на табуретку и тоже заплакал — зло и обильно.
Сидели и плакали.
— Их же ж… их вдвоем с братом, — бормотал Захарыч. — Забыл я тебе сказать… Но ничего… ничего, паря. Ах, гады!..
— И брата?
— И брата… Фролом звали. Вместе их взяли. Но брат — тот… Ладно. Не буду тебе про брата. Не буду.
Чуть занималось светлое утро. Слабый ветерок шевелил занавески на окнах…
По поселку ударили ранние петухи.
Тут вышла из-за перегородки жена Кольки, Нинка. Заспанная и недовольная.
— Людям на работу с утра, а они толкутся всю ночь, как… эти…
— Чего ты? — попытался воздействовать на жену Колька.
— Да ничего! И нечего по ночам сюда шляться. Пить-то и одному можно… А других подговаривать… учителя вроде бы так и не делают.
— Нинка!..
— Не ругайся, Николай… Не надо…
Захарыч, к удивлению Нинки, вылез в окно и ушел.
Как-то Матвей поздно ночью завернул к дому Кольки… Стукнул в окно.
Колька вышел на крыльцо.
— Ты чего, дядя Матвей?
— Так…
Сели на приступку.
— Как оно? — спросил Матвей.
— Да так… Ничего.
Помолчали.
— Вынеси гармонь, сыграй чего-нибудь.
Колька удивленно посмотрел на председателя.
— Ну, што, лень, што ли? То всю деревню ходил булгатил…
— Счас вынесу.
Колька принес гармонь.
— Какую?
— Ну… какую-нибудь, какие по ночам играл.
Колька заиграл «Ивушку».
И тут в дверях выросла Нинка… В спальной рубахе, босая.
— Чего эт — ночь-заполночь разыгрались тут!..
Колька перестал играть.