Антон Чехов - Том 21. Письма 1888-1889
Тиф? Дифтерит? Экзаменую Финика и мать; оказывается, что вчера был соус из почек. Даю касторки… Вечером мой больной уже изображает следующее: 36,5°, на животе кошка; мышцы живота прыгают и подбрасывают кошку — это называется миной. Утром Финик уже прыгает и вешается всем на шею, как ни в чем не бывало. Является классный наставник Козачков и, полиберальничав со мною, с миром удаляется.
Других ужасов не было.
Не пишет он писем по простой причине: не умеет. Написать письмо для него подвиг. Чтобы писать письма, нужно привыкнуть, а он до сих пор в своих писаниях не был ни разу самостоятелен и, как все первоклассники, не решался идти дальше копирования.
Сейчас ждут в Москве государя*. Всех студентов, гимназистов и гимназисток погнали в Кремль. Значит, погнали и Финика, чему я очень рад, хотя и знаю, что он озябнет. Всякие треволнения, усилия и форсированные марши для него полезны: приучают к самостоятельности и полезны для здоровья.
Все мои гости в восторге от Финика. Самое красивое в нем — это его искренность.
Поклоны всем. Спешу.
Ваш А. Чехов.
Лазареву (Грузинскому) А. С., 20 октября 1888*
509. А. С. ЛАЗАРЕВУ (ГРУЗИНСКОМУ)
20 октября 1888 г. Москва.
20 октябрь.
Спасибо Вам, добрейший Александр Семенович, за поздравление. Насколько помню, льстецом я Вас никогда не обзывал* и Вас не оспаривал; я говорил Вам только, что и великие писатели бывают подвержены риску исписаться, надоесть, сбиться с панталыку и попасть в тираж. Я лично подвержен этому риску в сильнейшей степени, чего Вы, как умный человек, надеюсь, отрицать не станете. Во-первых, я «счастья баловень безродный»*, в литературе я Потемкин, выскочивший из недр «Развлечения» и «Волны»*, я мещанин во дворянстве, а такие люди недолго выдерживают, как не выдерживает струна, которую торопятся натянуть. Во-вторых, наибольшему риску сойти с рельсов подвержен тот поезд, который идет ежедневно, без остановок, невзирая ни на погоду, ни на количество топлива…
Конечно, премия — большая штука и не для меня одного. Я счастлив, что указал многим путь к толстым журналам, и теперь не менее счастлив, что по моей милости те же самые многие могут рассчитывать на академические лавры. Всё мною написанное забудется через 5-10 лет; но пути, мною проложенные, будут целы и невредимы — в этом моя единственная заслуга.
Ежов молодец. Он послал уже другой «субботник»*.
Ваш «субботник» мне симпатичен, особенно середка, где мать учит девочку.
Напрасно Вы приложили марки.
Ваш «субботник» вручил я Суворину-фису*, который пребывает теперь в Москве.
Отчего Вы раздумали подписаться Лазаревым?*
Мне Ваши рассказы нравятся; с каждым годом Вы пишете всё лучше и лучше, т. е. талантливее и умнее. Но Вы рискуете опоздать. Надо торопиться. Если Вы не пойдете форсированным маршем, то прозеваете: Ваше место займут другие.
NB. Ваш недостаток: в своих рассказах Вы боитесь дать волю своему темпераменту, боитесь порывов и ошибок, т. е. того самого, по чему узнается талант. Вы излишне вылизываете и шлифуете, всё же, что кажется Вам смелым и резким, Вы спешите заключить в скобки и в кавычки (напр<имер> «В усадьбе»*). Ради создателя, бросьте и скобки и кавычки! Для вводных предложений есть отличный знак, это двойное тире (— имярек —). Кавычки употребляются двумя сортами писателей: робкими и бесталанными. Первые пугаются своей смелости и оригинальности, а вторые (Нефедовы, отчасти Боборыкины), заключая какое-нибудь слово в кавычки, хотят этим сказать: гляди, читатель, какое оригинальное, смелое и новое слово я придумал!
И не подражайте Вы Билибину! Надо быть мужественным, сильным, а Вы в описаниях медового месяца* и т. п. вдаетесь в сантиментально-игриво-старушечий тон, свойственный Билибину. Не надо этого… Описания природы у Вас недурны; Вы хорошо делаете, что боитесь мелочности и казенщины. Но опять-таки Вы не даете воли своему темпераменту. У Вас нет поэтому оригинальности в приемах. Женщин нужно описывать так, чтобы читатель чувствовал, что Вы в расстегнутой жилетке и без галстуха, природу — то же самое. Дайте себе свободы.
Будьте здоровы. Поклон Вашей жене. Я жив и здрав.
Ваш А. Чехов.
Шехтелю Ф. О., 20 октября 1888*
510. Ф. О. ШЕХТЕЛЮ
20 октября 1888 г. Москва.
20 окт.
Sire! Конец Вашего письма* никуда не годится: не хожу к Вам просто оттого, что ленив и привык липнуть к своему столу. Нам нужно бы поужинать, вот и всё.
Что касается моего блудного брата*, то опасность не так серьезна, как кажется. Он вчера перебрался от меня в «мастерскую», куда увез с собою всё: портрет Розы Мейерзон, свой цилиндр, мои штаны и Ваши доски. По-видимому, он работает. Его адрес: Брюсовский пер., д. Вельтищева, Nомера Медведевой (старая история).
Он всё время сидел дома, но вдруг явилась старая сводня Пальмин — и он исчез на целые сутки. Потом (дня 3 тому назад) я имел глупость взять его с собой на свадьбу: там он натрескался, как сапожник, остался и не приходил домой до вчерашнего дня. Пока он трезв — он хороший человек, но едва выпил рюмку, как начинает беситься. Моя фамилия выбилась из сил и, откровенно говоря, рада, что он съехал с квартиры.
Что делать с ним? Не знаю.
Что касается меня, то я жив, здрав, почиваю на лаврах* и безденежствую. Поклон Вашей жене.
Жму руку.
Ваш А. Чехов.
Хорошая у Вас бумага!
* академических.
Суворину А. С., 24 октября 1888*
511. А. С. СУВОРИНУ
24 октября 1888 г. Москва.
24 окт.
Уважаемый Алексей Сергеевич, я умилился и написал заметку*, которую при сем прилагаю. Тема хорошая, но заметка, кажется, опоздала и вышла слишком куцей. Такие вещи надо писать залпом, в 5 минут, а меня то и дело перебивали то визитеры, то домочадцы.
Я заказал к «Каштанке» рисунки*. Еду сейчас к приятелю художнику, большому охотнику, изучившему собак до мозга костей. Попрошу его нарисовать собаку для обложки.
«Леший» годится для романа, я это сам отлично знаю. Но для романа у меня нет силы. Не приспе еще время благоприятное. Маленькую повесть написать можно.
Если бы я писал комедию «Леший», то имел бы на первом плане не актеров и не сцену, а литературность. Если бы пьеса имела литературное значение, то и на том спасибо.
Все мои Вам кланяются. Будьте здоровы. Я приеду в ноябре.
Ваш А. Чехов.
Алексей Алексеевич еще в Москве.
Плещееву А. Н., 25 октября 1888*
512. А. Н. ПЛЕЩЕЕВУ
25 октября 1888 г. Москва.
25 окт.
Спасибо Вам за «Калхаса», дорогой Алексей Николаевич! Кто у Вас переписывал второй экземпляр?* Кто бы ни был этот таинственный благодетель, передайте ему мою благодарность и обещание — привезти из Москвы конфект.
Елена Алексеевна была у нас два раза: днем и вечером. Днем посидела 6 минут, а вечером 22 минуты*. Обещала побывать и в третий раз, но обещания своего не исполнила. Я ей вполне сочувствую: у нас мертвецки скучно. Пока не наступил настоящий зимний сезон, веселящий элемент дремлет, а скучающий брюзжит и наводит скуку. Шум в моей квартире начинается обыкновенно с конца ноября.
Вы пишете, чтобы я про «Сев<ерный> вестник» держал в секрете*. Недели 2–3 тому назад я получил письмо от некоего литератора, который подробнейшим образом описывал мне кризис*, переживаемый «С<еверным> вестником»; он пишет, что о кризисе все говорили вслух на похоронах Полетики*. Вот тут и извольте иметь секреты!
Если у «Сев<ерного> вестн<ика>» 4 тысячи подписчиков, то, конечно, робеть нечего! 4 тысячи — цифра настолько хорошая, что при известных усилиях и осторожности можно и капитал нажить и невинность соблюсти. По крайней мере можно обойтись без долгов. Чтобы приобрести пятую или шестую тысячу, нужно рекламировать. Без рекламы у нас всё идет черепашьим шагом.
Пожалуйста, полюбуйтесь на 1-й номер «Эпохи»! Какое мальчишество!* Все эти господа эпоховцы разыграли из себя таких мальчишек, что просто совестно.
Жоржинька талантливый человек. Из всех пианистов, скрипачей, дирижеров, барабанщиков и горнистов, каких только я знал на своем веку, Жоржинька единственный показался мне художником. У него есть душа, есть чутье и взгляды, он неглуп и мало испорчен предрассудками тех кружков, где ему волею судеб приходилось бывать. Главное его горе — лень и робость. Он не верит себе. Я недостаточно серьезен и недостаточно музыкален, чтобы иметь силу убедить его. Вам же он, к счастью, верит, и Ваша попытка возбудить его может иметь хорошие результаты*. Я хотел бы, чтоб умная и милая линтваревская семья не прожила свой век зря. Линтваревы — прекрасный материал; все они умны, честны, знающи, любящи, но всё это погибает даром, ни за понюшку табаку, как солнечные лучи в пустыне.