Разбитое зеркало - Валерий Дмитриевич Поволяев
Ежов, как только услышал ясное, ненавистно могучее, над самой головой прозвучавшее «гы-гы-гы-гы», так снова обе руки уронил бессильно в черную трюмную жижку. Вода шустрая, неумолимая тут же заперебирала тысяченогим своим телом, двинулась по коже вверх, все ближе и ближе к голове, к глотке, к ноздрям. Дернулся Ежов загнанно, вгляделся в темноту, мучительно пытаясь отыскать там ну хотя бы что-нибудь, – ничего не нашел, застонал.
А внутри, где легкие, свечушка уже зажглась, выела все, опустошила, и кислорода уже в легких – нуль, ни капельки. Ежов всосал в себя сквозь зубы воздух, пропустил вовнутрь, надеясь погасить пламень свечки, засипел, стараясь вызвать к жизни легкие, раздуть по новой кузнечный мех, но не смог и бессильно откинулся назад. Зашамкал безжизненно ртом.
Пчелинцев думал, что он сдаст, без сна и отдыха одолевая вторую ночь, что ослабеет, но нет, его крепкое коротковатое тело не ослабло, и старший механик «Лотоса», погромыхивая костылем, ходил по «адмиральскому» катеру, подсоблял советами начальству, наставлял водолазов, рассказывая, где что в суденышке находится, где примерно расположен воздушный мешок, в котором сидит Ежов. Он всем в эту ночь был нужен, Пчелинцев. Останься он в больнице, захандри, сломайся – затонувшее суденышко люди вызволяли бы вдвое медленнее, и неизвестно, как тогда сложилась бы судьба Ежова.
А пока Ежов был жив. Жи-ив, спасатели знали это точно.
Боли, донимавшие Пчелинцева, немного поутихли, ободранное лицо обвяло – все было вроде бы ничего, но одно его тревожило, как и все последние дни, – Марьяна. Он постоянно ощущал ее – то взгляд, то невольное прикосновение, то дыхание, раздавшееся совсем рядом. Все эти приметы близости были мучительны для него, внутри возникало что-то жгучее, печальное. И тогда в груди, в руках рождалась вязкая сосущая боль – он словно бы заново переживал уход Марьяны. И чувствовал в эти минуты, как в нем возникает ненависть к Ежову, и каждый раз он обламывал эту ненависть, будто вредное растение, под самый корешок и заставлял себя делать все, предельно все, чтобы Ежов был спасен.
Марьяна тоже ощущала, а иногда и видела борьбу, происходящую в Пчелинцеве, и понимала, как ему трудно. Пчелинцев открылся для нее в эту тяжелую ночь с новой стороны, о какой она не знала. Она даже не ведала, что в этом спокойном, добром и кротком человеке может быть столько хорошего.
И каждый раз, когда думала о Пчелинцеве, в ней поднималась волна сочувствия, симпатии к своему бывшему мужу. А впрочем, почему бывшему? Они не разведены, их супружеские отношения остаются в законе.
Сердцем, чутким женским сердцем своим она ведала еще одну вещь – если сейчас не поддержать Пчелинцева, не ободрить его, он все-таки сломается. Через день, через два, через три, но обязательно сломается – ведь тяжкие переживания, испытание, в которое он попал, не могут остаться без последствий. Пчелинцеву надо обязательно помочь, иначе он рухнет в тьму, в холод, в обморочную тяжелую тишину.
На спасательных работах были заняты все, кто находился на катерах.
– Еще раз предупреждаю: воздушный мешок там совсем тощий, – щурясь от прожекторного света и глухо прокатывая слова в горле, будто дробь, выговаривал Пчелинцев старшине водолазов, только что поднявшемуся со дна, – иссякает он, зар-раза, быстро. Как бы беды не было…
Старшина, у которого свинтили шлем со скафандра, отчего подводный костюм казался обезглавленным, устало вытирал полотенцем мокрое лицо.
– Все это понятно, – голос у него, как и у Пчелинцева, тоже был глухим, – но выхода я не вижу. Что же делать?
– Надо попробовать подать Ежову кислородный шланг.
– Возможно ли это? – тихо спросил старшина. – «Лотос»-то перевернут, непонятно, куда и протягивать этот шланг. Под судно не подберешься – опасно. Иллюминаторы все в иле…
– Вот их и надо раскопать. Через иллюминаторы машинного отделения и попробуйте. А? Если закрыты – бейте молотком. Все равно судно чинить придется.
– Добро, – согласился водолазный старшина, – расколотим.
Но при очередной подвижке шланг, который попытались пропихнуть в один из раздраенных иллюминаторов, был перерублен, словно он попал под тесак, которым валят тростник в волжских низовьях.
Надо было искать новую щель. Нашли – и снова перерубило.
– Сергей, – услышал Пчелинцев зов, заставивший его вздрогнуть, сморщиться мучительно. Но тем не менее он нашел в себе силы выпрямиться, спокойно посмотреть Марьяне прямо в глаза. – Скажи, Сергей, он будет спасен?
Такой вопрос – словно ножом по глотке, ей-богу.
– Будет, – твердо ответил Пчелинцев.
Марьяна внимательно посмотрела на него, словно бы определяя, правду он говорит или нет?
– Скажи, – начала она снова, не меняя выражения голоса, – скажи, почему у нас не было ребенка?
Он печально пожал плечами:
– Не знаю.
– Ведь если б ребенок – ничего б не случилось…
Пчелинцев молчал.
– Была бы одна забота: нянчить ребенка, – Марьяна немного помолчала, потом добавила, тщательно обдумывая слова, – да другая забота: ждать… отца… когда он вернется из очередного плавания.
Пчелинцев опять не ответил.
Марьяна глядела на Пчелинцева долго и безмолвно, и он будто бы впервые заметил, какие у нее странные глаза – непривычно темные, неподвижные, печальные, с какой-то неведомой горечью. Такие глаза, наверное, бывают у человека, когда тот попадает в дремучий, непролазный лес с топкими трясинными полянами, с мраком внизу, среди стволов, потому что шапки деревьев никогда не пропускают солнца, с ядовитыми ягодами, грибами и травой, и не знает этот человек, куда, в каком направлении ему идти…
Подвижка шла за подвижкой.
Вот уже высветился, окрасился теплом краешек неба на востоке, отсвет тепла ловила каждая, стремительно несущаяся в низовья, к морю-океану, к Каспию, волна. Из речной глуби с угрюмой зачарованностью смотрели на загорающуюся небесную твердь осетры, хмуро подставляли хвосты под волны. И те, гривастые, – на что уж кованые, прочно сработанные – враз рассыпались, в брызги обращались, щекотали краснорыбицам хвосты. Осетры от щекотки вскидывались, словно поросята, тяжело бухали неловкими телами, пронзали реку насквозь, творя взрывы, и долго на месте воронок не могла успокоиться, заровняться вода. Еще полчаса, от силы минут сорок, и тяжелое, выплавленное в жаркой печи светило вскарабкается на полок, заспанно воззрится на толкотню: