Долго и счастливо - Ежи Брошкевич
Вино и водка уже были разлиты. Те двое держали стаканы в руках, Тадек потянулся за своим. Я выхватил у него стакан, швырнул об пол и сказал всем троим: убирайтесь прочь на все четыре стороны.
Тем двоим было под тридцать. Разница в весе была в мою пользу. Но явным их преимуществом была разница в возрасте и натренированности.
Воцарилась тишина. Тадек побледнел. Те двое глядели на меня с застывшими на нахальных рожах улыбками — а потом я вдруг ослеп. Один из них плеснул мне в глаза праздничным угощением. Меня мгновенно сбили с ног и принялись топтать. Боли я не чувствовал, но понимал, что дело дрянь и если попадут в уязвимое место, может кончиться совсем скверно. Одного из них я свалил на землю. Схватил его, причем удачно, за глотку, и он уже застонал. Но второй, более увертливый, был свободен. И тогда я услыхал крик Тадека: «Нет! Только не ножом! Не тронь его, не тронь!»
Я очнулся от холода, которым тянуло из разбитого окна. Приводил меня в чувство Тадек — тряпкой, смоченной в воде. У него самого была рассечена губа и огромный синяк под глазом. Те двое давно смылись. Но на память о себе оставили разбитый радиоприемник, изрезанные одеяла на койке и высаженное окно.
Первый и последний раз видел я Тадека плачущим в голос и совсем по-детски. Не зная, что я уже опамятовался, он плакал и ругал меня на чем свет стоит. Едва я открыл глаза — умолк.
Когда я смог подняться, сесть на койку и поглядеть по сторонам, то понял: Тадек меня защищал. Спросил его об этом. Он заорал: неправда! Брат пришел, чтобы деликатно и по-хорошему поздравить с Новым годом, а я повел себя, как последнее хамло и деревенщина из Груйца! Первый поднял руку, первый оскорбил и сам без причины заварил кашу.
Тадек кричал, метался и злобствовал так долго, что в конце концов я, измочаленный, ошеломленный и страшно недовольный собой, рассмеялся. Велел ему загородить разбитое окно бумагой и картоном, поскольку холод становился все чувствительней. Он послушался. Потом мы прибрали наши королевские покои.
Я натопил печурку докрасна, опохмелился, побрил расквашенную физиономию, залепил ссадину на щеке бумагой. Тадек помалкивал. Мы молча съели жалкие остатки черствого хлеба и колбасы. В конце концов я смирил гордыню: сказал ему прямо в заплаканные, полные обиды и злости глаза, что сам кругом виноват и поэтому могу пойти извиниться перед его двоюродным братом. При условии, что он заплатит за разбитое стекло.
При этом меня очень растрогало мое собственное благородство. Я искренне расчувствовался, как это случается по пьяной лавочке. Растрогала меня наша злосчастная судьбина, но в то же время я горячо и от всего сердца принялся заверять Тадека, что будет и на нашей улице праздник и что оба мы еще возликуем.
Однако тот крикнул, что ничего не желает знать, и выскочил в чем был на трескучий январский мороз.
Вернулся он только вечером. Проговорил суровым голосом, что двоюродный братец тоже извиняется и приглашает в гости на Трех волхвов — так начались наши новые отношения, первые дни мира, первые недели согласия.
Об этом новогоднем происшествии я рассказал девушке уже после третьей рюмки. Поэтому живо представил себе тогдашнюю свою растроганность. Ну и снова расчувствовался. Голос меня подвел и смутил чистый взгляд девушки, о которой Тадек думал с таким страхом и надеждой, каких я у него прежде никогда не замечал.
Она уже не замыкалась в себе, не комкала длинными пальцами платок. Сидела прямо, благовоспитанная белоручка, барышня из хорошей семьи, с великолепными манерами, в дорогом наряде.
Очень она мне не понравилась в ту минуту. Я не видел оснований продолжать рассказ об этой семилетней истории, в которой к тому же не оставалось уже почти ничего любопытного и сногсшибательного. Я пошел с Тадеком на это перемирие с родственничками, но был уже болен. Тогда в первый раз схватил плеврит. К весне — во второй. Тадек ухаживал за мной, молчал, учился. Ему шел всего четырнадцатый год, но он уже слишком много повидал на своем веку.
Весной в школе снова начались кражи. Директор, разумеется, прежде всего заподозрил Тадека. Пригласил меня к себе. Но я вообще не пожелал беседовать с ним на эту тему. Прикидывался возмущенным. Однако вовсе не был уверен, что мое возмущение уместно и обосновано. Я решил: будь что будет. Если парень попадется, на этот раз никого уже не стану просить о снисхождении. Только спросил его, правда ли, что в школе воруют. Он ответил «да». А когда наконец воришку поймали на месте преступления, Тадек обещал, что никогда не простит мне того вопроса.
И действительно очень долго помнил об этом. До той самой поры, когда я уже полностью доверял ему и между нами случались только обычные семейные перепалки: из-за школьных отметок, расхождения во взглядах на международное положение или футбол, порой из-за моих загулов или его буйства либо скрытности.
Так что мне почти уже нечего было рассказывать этой вежливой барышне, которая смирнехонько сидела против меня и с безупречным вниманием прислушивалась к моим речам. Все это меня утомило. И собственная болтовня, и ее покладистость, и даже водка, которая на этот раз пришлась не по вкусу, а только ударила в голову, вызывая тупую боль. Поэтому я сказал, что чувствую себя усталым и больше ничего любопытного сообщить не могу, кроме того, что Тадек счастливо разделался с дурной болезнью, успешно окончил школу и на высшем уровне сдал вступительный экзамен в политехнический институт.
Я попал в самую точку: задела ее за живое эта постыдная болезнь. Наконец-то я снова увидел в ее глазах испуг. Впрочем, я хотел этого: чтобы показала она, на что еще способна, кроме невозмутимого спокойствия. Проняло-таки, но все же характер выдержала. Не поинтересовалась названием болезни, ее разновидностью. Пришлось сказать самому, что ничего страшного не было, но слова эти я проговорил, сгорая со стыда. Ведь вообще бы не стоило упоминать об этом. Следовало бы обойти молчанием.
Как и все остальное, что они сами обсудят и доскажут друг другу. И я