Алексей Писемский - Тысяча душ
Часу в двенадцатом, наконец, приехали молодые. Они замедлили единственно по случаю туалета молодой, которая принялась убирать голову еще часов с шести, но все, казалось ей, выходило не к лицу. Заставляя несколько раз перечесывать себя, она бранилась, потом сама начала завиваться, обожглась щипцами, бросила их парикмахеру в лицо, переменила до пяти платьев, разорвала башмаки и, наконец, расплакалась. Калинович, еще в первый раз видевший такой припадок женина характера, вышел из себя.
- Или вы сейчас одевайтесь, или я уеду один! - прикрикнул он таким тоном, что Полина сочла за лучшее смириться и с затаенным волнением сейчас же оделась, но только совершенно уж без всякого вкуса. Когда появились они в зале, хозяйка сейчас же пошла им навстречу.
- А, поздно, поздно! - говорила она.
- Мне понездоровилось, - отвечала Полина.
Калинович между тем при виде целой стаи красивых и прелестных женщин замер в душе, взглянув на кривой стан жены, но совладел, конечно, с собой и начал кланяться знакомым. Испанский гранд пожал у него руку, сенаторша Рыдвинова, смотревшая, прищурившись, в лорнет, еще издали кивала ему головой. Белокурый поручик Шамовский, очень искательный молодой человек, подошел к нему и, раскланявшись, очень желал с ним заговорить.
- Скажите, вы пишете теперь что-нибудь? - спросил он.
- Нет, - отвечал односложно Калинович.
Поручик приостановился ненадолго, выправил еще более свою грудь вперед и спросил:
- А скажите, кто теперь первый писатель?
- По мнению каждого, я думаю, он сам, - отвечал Калинович.
Поручик засмеялся.
- Да, это вероятно... - начал было он, но Калинович не счел за нужное продолжать далее с ним разговор и, сколь возможно вежливо отвернувшись от него, обратился к проходившей мимо хозяйке.
- Граф здесь? - спросил он.
- Да... Не теряйте меня из виду: сделаем... - отвечала та мимоходом.
Калинович поблагодарил ее улыбкой и пошел к m-me Digavouroff, nee comtesse Miloff, и пригласил ее на кадриль.
Время блестящих и остроумных разговоров между кавалерами и дамами в танцах, а тем более разговоров о чувствах, давно миновалось. Наш светский писатель, князь Одоевский{350}, еще в тридцатых, кажется, годах остроумно предсказывал, что с развитием общества франты высокого полета ни слова уж не будут говорить. В настоящее время для каждого порядочного человека достаточно одного молчаливого самоуслаждения, что он находится не где-нибудь, а в среде сливок человечества...
Герой мой, проговоривший с своею дамою не более десяти слов, был именно под влиянием этой мысли: он, видя себя собратом этого общества, не без удовольствия помышлял, что еще месяца три назад только заглядывал с улицы и видел в окна мелькающими эти восхитительные женские головки и высокоприличные фигуры мужчин. Приятность этих ощущений в нем была, однако, уничтожена мгновенно, когда он взглянул в один из углов залы и увидел господина с бородой, стоявшего по-прежнему у колонны, и около него Белавина. Калинович обмер. Половину громадного состояния своего готов он был в это время отдать, чтоб только не было тут этого обличителя, который мог, во всеуслышание всей этой великосветской толпы, прокричать ему: ты подлец! "Тогда как я не подлец, боже мой! Если б только он знал все мои страдания!" - болезненно думал Калинович, и первое его намерение было во что бы ни стало подойти к Белавину, открыть ему свое сердце и просить, требовать от него, чтоб он не презирал его, потому что он не заслуживает этого. С этими мыслями он подошел и, сколько мог, проговорил развязно:
- Здравствуйте, Михайло Сергеич!
- Здравствуйте, - отвечал тот.
Глубокое презрение послышалось Калиновичу в мягком голосе приятеля. Не зная, как далее себя держать, он стал около. Белавин осмотрел его с ног до головы.
- Мне нужно еще возвратить деньги ваши, - проговорил он и вынул из кармана посланный билет к Настеньке.
Калинович не нашелся ничего более сделать, как взять и торопливо положить его в карман. Белавин в свою очередь тоже потупился. Ему самому, видно, совестно было исполнение подобного поручения.
Калинович между тем не отходил и как-то переминался.
- Что же, как же? - говорил он. Но Белавин уж более не обращал на него внимания и обратился к господину с бородой:
- Вы давеча говорили насчет Чичикова, что он не заслуживает того нравственного наказания, которому подверг его автор, потому что само общество не развило в нем понятия о чести; но что тут общество сделает, когда он сам дрянь человек?
- Оно, может быть, удержало бы его, - проговорил господин с бородой.
- А у нас, напротив, всюду наплыв, чтоб покачнуть человека, - вмешался скромно Калинович.
- Гм! Наплыв! - произнес с усмешкою Белавин. - Не в наплыве тут дело натуришка гадкая! И что такое в подобных людях сознание? Китайская тень, поставленная сбоку воспитанием, порядочным обществом! Вот он, может быть, и посмотрит иногда на нее, как будто бы испугается, а природные инстинкты все-таки возьмут свое. В противном случае можно дойти до ужасного заключения, что в самом деле совесть - дело условное. Прирожденное человеку добро всегда непосредственно, помимо воли его выражается. Начиная с самых развитых до самых варварских обществ, мы видим мучеников чести и добра. Зрячего слепые не собьют, а он их за собой поведет. А когда этого нет, так и нечего на зеркало пенять: значит, личико криво! - заключил Белавин с одушевлением и с свободой человека, привыкшего жить в обществе, отошел и сел около одной дамы.
Калинович был уничтожен. Он очень хорошо понимал, что Белавин нарочно усиливал речь, чтоб чувствительней уколоть его.
- Баронесса вас просит, - сказал, быстро подходя к нему, поручик Шамовский.
- А! - произнес Калинович, обводя бессмысленно глазами залу.
- Она там, во второй гостиной, - подхватил поручик. - Не угодно ли, я вас провожу?
Калинович пошел за ним.
- Я здесь все проулочки знаю, - продолжал самодовольно поручик, действительно знавший расположение всех знакомых ему великосветских домов до мельчайших подробностей.
В небольшой уютной комнате нашли они хозяйку с старым графом, выражение лица которого было на этот раз еще внушительнее. В своем белом галстуке и с своими звездами на фраке он показался Калиновичу статуей Юпитера, поставленной в таинственную нишу. Как серна, легкая и стройная, сидела около него баронесса.
- Вот он! - проговорила она, указывая на входящего Калиновича.
Герой мой отдал вежливый поклон.
- Я вас, кажется, видал у теперешней вашей супруги? - проговорил старик.
- Точно так, ваше сиятельство, я имел честь встретиться там с вами раз, - отвечал Калинович.
- Присядьте тут поближе к нам, - сказала ему баронесса.
Калинович сел.
- Баронесса мне говорила, - начал старик, - что вы желали бы служить у меня.
- Если б только, ваше сиятельство, позволили мне надеяться... - начал было Калинович, но граф перебил его кивком головы.
- Она объяснила мне, - продолжал он, - что вы не нуждаетесь в жалованье и желаете иметь более видную службу.
- Я более чем обеспечен в жизни... - подхватил Калинович, но старик опять остановил его наклонением головы.
- Вы, однако, литератор, пишете там что-то такое...
- Да, я писал.
- Все это ничего, прекрасно; но все-таки, когда поступите на службу, я буду просить вас прекратить это. И вообще вам, как чиновнику, как лицу правительственному, прервать по возможности сношения с этими господами, которые вообще, между нами, на дурном счету.
Калинович ничего на это не возразил и молчал.
- С Александром Петровичем вы познакомили их? - обратился старик к баронессе.
- Нет еще, но представлю, - подхватила та.
- Да, представьте; это лучше будет, и скажите, что вы уже мне говорили и что я желаю, чтоб он напомнил мне завтра.
- Merci, - проговорила баронесса.
Старик отвечал ей на это только улыбкою, и затем между ними начался разговор более намеками.
Калинович понял, что он уж лишний, и вышел.
Белавин не выходил у него из головы. "Какое право, - думал он, - имеют эти господа с своей утопической нравственной высоты третировать таким образом людей, которые пробиваются и работают в жизни?" Он с рождения, я думаю, упал в батист и кружева. Хорошо при таких условиях развивать в голове великолепные идеи и в то же время ничего не делать! Палец об палец он, верно, не ударил, чтоб провести в жизни хоть одну свою сентенцию, а только, как бескрылая чайка, преспокойно сидит на теплом песчаном бережку и с грустью покачивает головой, когда у ней перед носом борются и разрушаются на волнах корабли. Худ ли, хорош ли я, но во мне есть желание живой деятельности; я не родился сидеть сложа руки. И неужели они не знают, что в жизни, для того чтоб сделать хоть одно какое-нибудь доброе дело, надобно совершить прежде тысячу подлостей? И наконец, на каком основании взял этот человек на себя право взвешивать мои отношения с этой девочкой и швырять мне с пренебрежением мои деньги, кровью и потом добытые для счастья этой же самой женщины?"