Николай Лесков - На ножах
Был страшный, вечно живой и незабвенный для меня вечер, когда мы, вскоре после ареста Висленева, говорили с моим отцом об этом деле. Солидный и честный отец мой был очень взволнован, он не запрещал мне и теперь выйти за Висленева, но он не скрывал, что не хотел бы этого. Он говорил, что это человек с преступным, ничего не щадящим легкомыслием, и я в глубине души с ним согласилась, что женщине нечего делать с таким человеком. Может быть, это было несколько преувеличено, но вечная безнатурность Висленева, сквозь которую, как копье сквозь тень, проникали все просьбы, убеждения и уроки прошлого, внушала мне чувство страшной безнадежности. Если б он был подвержен самым грубым страстям и порокам, я бы их так не страшилась; если б он был жесток, я бы надеялась смягчить его; если б он был корыстолюбив, я бы уповала подавить в нем эту страсть; если б он имел позорные пристрастия к вину или к картам, я бы старалась заставить его их возненавидеть; если б он был развратен, я бы надеялась устыдить его; но у него не было брошено якоря ни во что; он тянулся за веяниями, его сфера была разлад, его натура была безнатурность, его характер был бесхарактерность. Его могло пересоздать одно: большое горе, способное вдруг поднять со дна его души давно недействующие силы. Вся жизнь моя явилась предо мной как бы в одной чаше, которую я должна была или бережно донести и выпить на положенном месте, или расплескать по сорному пути. Я вдруг перестала быть девушкой, жившею в своих мечтах и думах, и почувствовала себя женщиной, которой нечто дано и с которой, по вере моей, нечто спросится за гробом. (Я всегда верила и верую в Бога просто, как велит церковь, и благословляю Провидение за эту веру). Внутренний голос отвечал за меня отцу моему, что мне нельзя быть женой Висленева. Внутренний же голос (я не могу думать иначе), из уст моего отца, сказал мне путь, которым я должна была идти, чтобы чем-нибудь облегчить судьбу того, которого я все-таки жалела.
Отец благословил меня на страдания ради избавления несчастных, выданных моим женихом. Это было так. Он сказал: „Не я научу тебя покинуть человека в несчастии, ты можешь идти за Висленевым, но этим ты не спасешь его совести и людей, которые ради его гибнут. Если ты жалеешь его – пожалей их; если ты женщина и христианка, поди спаси их, и я… не стану тебя удерживать: я сам, моими старыми руками, благословляю тебя, и скрой это, и Бог тебя тогда благословит“.
Отец не знал, в какие роковые минуты нравственной борьбы он говорил мне эти слова, или он знал более чем дано знать нашему чувственному ведению. Он рисовал мне картину бедствий и отчаяния семейств тех, кого губил Висленев, и эта картина во всем ее ужасе огненными чертами напечатлелась в душе моей; сердце мое преисполнилось сжимающей жалостью, какой я никогда ни к кому не ощущала до этой минуты, жалостью, пред которою я сама и собственная жизнь моя не стоили в моих глазах никакого внимания, и жажда дела, жажда спасения этих людей заклокотала в душе моей с такою силой, что я целые сутки не могла иметь никаких других дум, кроме одной: спасти людей ради их самих, ради тех, кому они дороги, и ради его, совесть которого когда-нибудь будет пробуждена к тяжелому ответу. В душе моей я чувствовала Бога: я никогда не была так счастлива, как в эти вечно памятные мне минуты, и уже не могла позволить совершиться грозившему несчастию, не употребив всех сил отвратить его. Тогда впервые я почувствовала, что на мой счет заблуждались все, считая меня спокойною и самообладающею; тут я увидела, что в глубине моей души есть лава, которой мне не сдержать, если она вскипит и расколышется. Я должна была идти спасать их, чужих мне по убеждениям и вовсе мне незнакомых людей; в этом мне показалось мое призвание. Он сам в своих разговорах не раз указывал мне путь к такому служению, он говорил о женщинах, которые готовы были отдавать себя самих за избранное ими дело, а теперь средства к такому служению были в моих руках. Я уже сказала, что генерал Синтянин, нынешний муж мой, от которого зависело все, или, по крайней мере, очень многое для этих несчастных, искал руки моей, и после моего отказа в ней мстил отцу моему. Я была очень недурна собою: мою голову срисовывали художники для своих картин; известный скульптор, проездом чрез наш город, упросил моего отца дозволить ему слепить мою руку. Я была очень стройна, свежа, имела превосходный цвет лица, веселые большие голубые глаза и светло-золотистые волосы, доходившие до моих колен. Души моей генерал не знал, и я понимала, что я против воли моей внушала ему только одну страсть. Это было ужасно, но я решила воспользоваться этим, чтобы совершить мой подвиг. (Я называю его подвигом потому, что генерал Синтянин внушал мне не только отвращение, которое, может быть, понятно лишь женщине, но он возбуждал во мне ужас, разделявшийся в то время всеми знавшими этого человека. Он был вдов, и смерть жены его, по общей молве, лежала на его совести). Молодая душа моя возмущалась при одной мысли соединить жизнь мою с жизнью этого человека, но я на это решилась… Предо мной стоял Христос с его великой жертвой и смятения мои улегались. Я много молилась о даровании мне силы, и она была мне ниспослана.
Утром одного дня, отстояв раннюю обедню в одиноком храме, я вошла в дом генерала, и тут со мною случилось нечто чудесное. Чуть я отворила дверь, вся моя робость и все сомнения мои исчезли; в груди моей забилось сто сердец, я чувствовала, как множество незримых рук подхватили меня и несли, как бы пригибая и сглаживая под ногами моими ступени лестницы, которою я всходила. Экзальтация моя достигала высочайшей степени; я действительно ощущала, что меня поддерживают и мною руководят извне какие-то невидимые силы. Ни моя молодость и неопытность, ни прямота моей натуры и большое мое доверие к людям, ничто не позволяло мне рассчитывать, что я поведу дело так ловко, как я повела его. Когда я перечитываю библейскую повесть о подвиге жены из Витулии, мне, конечно, странно ставить себя, тогдашнюю маленькую девочку, возле этой библейской красавицы в парче и виссоне, но я, как и она, не забыла даже одеться к лицу. Не забываю никаких мелочей из моих экзальтаций этого дня: мне всегда шло все черное, и я приняла это в расчет: я была в черном мериносовом платье и черной шляпке, которая оттеняла мои светло-русые волосы и давала мне вид очень красивого ребенка, но ребенка настойчивого, своенравного и твердого, не с детскою силой.
Я приступила к делу прямо. Оставшись наедине с Синтяниным, я предложила ему купить мое согласие на брак с ним добрым делом, которое заключалось в облегчении судьбы Висленева и его участников. Я отдавала все, что было у меня, всю жизнь мою, с обетом не нарушить слова и верною дойти до гроба; но я требовала многого, и я теперь еще не знаю, почему я без всяких опытных советов требовала тогда именно того самого, что было нужно. Я повторяю, что там была не я: в моей груди кипела сотня жизней и билось сто сердец, вокруг меня кишел какой-то рой чего-то странного, меня учили говорить, меня сажали, поднимали, шептали в уши мне какие-то слова, и в этом чудном хаосе была, однако, стройность, благодаря которой я все уладила. Остановить дело было невозможно, это уже было не во власти Синтянина, но я хотела, чтобы поступки и характер Висленева получили свое настоящее определение, чтоб источником его безрассудных дел было признано его легкомыслие, а не злонамеренность, и чтобы мне были вручены и при мне уничтожены важнейшие из компрометировавших его писем, а, главное, списки лиц, писанные его рукой. Я не уступала из этого ничего; я вела торг с тактом, который не перестает изумлять меня и поныне. Я была тверда, осторожна и неуступчива, и я выторговала все. Мне помогали моя тогдашняя миловидность и свежесть и оригинальность моего положения, сделавшая на Синтянина очень сильное впечатление. Ему именно хотелось купить себе жену, и он купил у меня мою руку тою ценою, какой я хотела: любуясь мною, он дал мне самой выбрать из груды взятых у Висленева бумаг все, что я признавала наиболее компрометирующим его и других, и я в этом случае снова обнаружила опытность и осторожность, которую не знаю чему приписать. Все это было сожжено… но сожжено вместе с моею свободой и счастьем, которые я спалила на этом огне.
Я дала слово Синтянину выйти за него замуж, и сдержала это слово: в тот день, когда было получено сведение об облегчении участи Висленева, я была обвенчана с генералом при всеобщем удивлении города и даже самих моих добрых родителей. Это был мой первый опыт скрыть от всех настоящую причину того, что я сделала по побуждениям, может быть слишком восторженным и, пожалуй, для кого-нибудь и смешным, но, надеюсь – во всяком случае не предосудительным и чистым. Принесла ли я этим пользу и поступила ли осмотрительно и честно, пусть об этом судит Бог и те люди, которым жизнь моя будет известна во всей ее истине, как я ее нынче исповедую, помышляя день смертный и день страшного суда, на котором обнажатся все совести и обнаружатся все помышления. Я поступала по разумению моему и неотразимому влечению тех чувств, которым я повиновалась. Долго размышлять мне было некогда, а советоваться не с кем, и я спасла как умела и как могла людей, мне чуждых. Более я не скажу ничего в мое оправдание, и пусть всеблагой Бог да простит всем злословящим меня людям их клеветы, которыми они осыпали меня, изъясняя поступок мой побуждениями суетности и корыстолюбия.