Александр Серафимович - Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
...ня гля-ад-кой ви-са-те-е...
А когда обсядут стол и все с потными лицами, обжигаясь, пьют жиденький, белый, как вода, чай, откусывая по крохотному кусочку сахара, и с треском разгрызают крепкие, как орехи, баранки, которым возрасту не меньше десяти лет, отец глядит на Мишку, любовно хлопает по тоненькой, худенькой спине и говорит: Ну, расти, расти... большак!.. Будет отцу-то одному, — гляди, пристанет, пора и в паре идти... а?.. Скоро, Миша, по гудку вместе будем ходить?..
Что-то дрогнуло у Мишки, и какой-то холодный, жесткий ком тает в маленьком ожесточенном сердце, и хочется схватить эту жесткую, мозолистую руку, прильнуть к ней губами, пряча теплые, ненужные, детские слезы, но ласка — редкая гостья, и Мишка хмурит брови, дует на блюдечко, с шумом тянет губами чай и говорит, подвигая стакан матери:
— Ну-ка, плесни мне еще.
И вытерев губы:
— Сказывают, Малафеевская фабрика стала, котел разорвало, трое сварились, да человек восемь попортило — в больницу отволокли.
— А околе лявки солдаты шли, на голёве у них хвосты, — смешивается с тоненьким звенящим пением самовара тоненький звенящий голосок Нюты.
Отец любовно осоловелыми, с трудом поднимающимися глазами смотрит на ребят.
— Ты бы, старик, ложился — вишь, клюешь, — говорила мать, убирая посуду.
Погодя немного в комнатушке, заполненной неподвижной тьмой, воцаряется усталый сон.
Дни бегут, все так же начинаясь и кончаясь гудком, все так же заполненные вечно нависшей мглой, вечно дрожащим гулом, постоянной возней с ребятами, постоянными попреками и бранью матери, все так же по утрам уходит, кашляя, отец и приходит к ночи темный, усталый, злой, и рука у него тяжела.
Солнце пригревает все больше, каждый день все выше поднимаясь над крышами, и около полудня стало на минутку заглядывать даже в переулок, где жил Мишка; корочкой стала затягиваться никогда не просыхающая грязь.
Когда Мишка бегал за чем-нибудь для матери в лавчонку, пьяный, необузданный весенний день охватывал его. Воробьи, как ошалелые, наполняли весь переулок безудержным гамом, на подоконниках ворковали голуби, кричали галки, и сквозь мглу ласково, любовно светило теплое весеннее солнышко.
Мишка во весь дух бежал, перепрыгивая, как козел, через грязь, в лавку и из лавки, только одного боясь, только одно подавляя всей силой воли — не убежать на простор, на солнце, на воздух.
— На копеечку — масла... на копеечку — сахара, на копеечку — соли... — твердил он, прыгая, напряженно стараясь заглушить и воробьиный гам, и воркованье голубей, и крик галок, и светлую, ласковую, зовущую улыбку солнца.
А когда прибегал в затхлую, угарную, с темными окнами комнатушку, говорил, задыхаясь от быстрого бега:
— Матка, листики уж на деревьях вылезают, ей-богу!..
— Ну-ну, я тебе дам листики!.. Я тебе такие дам листики!.. Если убежишь, и не приходи... Отец сказал — убьет, и без разговору. Так и знай. Возьми Нютку-то, не видишь, — заснула.
И Мишка укачивал сестренку, ходил за водой, колол лучину, таскал уголь, мыл полы, старался ни о чем не думать. А воробьи, а голуби, а ласточки, а весенний ветерок? Все щебетало, ворковало, кричало, смеялось, лезло ему на глаза и звало его к себе, безумно веселое, яркое, живое. Нахмурившись, стиснув зубы, Мишка работал.
— На копеечку — чаю... на три копеечки — хлеба... на две копеечки — гусака... — и прыгал через грязь и бежал к лавке.
Мишка, пригреваемый солнцем, сидел под фабричной стеной у реки, которая мутно несла побежалые цвета, ковырял землю и думал.
В руках было целое богатство — два пятака, а в сердце тяжелый холодный комок ожесточения.
Солнце, галки, воробьи, уличное движение и суета, звонкие веселые голоса, которые трепетали и бились о стены домов, пересилили Мишку, и вместо лавки он пустился бежать за фабрику. Дом остался где-то далеко, точно его отрезали, и не было уже возврата.
«Эх, кабы товарищ!..» — думал Мишка и с тоской глядел вдоль реки, неведомо куда двигавшейся мутной массой воды, терявшейся поворотом за соседними, сбившимися серой кучей строениями.
Все мальчуганы, одногодки, кого знал Мишка, с утра до вечера были заняты: кто, как Мишка, возился дома с ребятишками и по хозяйству, кто был в мальчиках в трактире, в лавке, пивной, и только немногие бегали в школу до обеда, а после обеда возились с домашними делами.
Мишка в раздумье поднялся и, осторожно обходя ссохшуюся комками грязь и разглядывая свои босые грязные ноги, без цели стал бродить по переулкам.
На углу знакомый крендель, стеариновые свечи, голова сахару, курящий эфиоп... Мишка остановился, рассматривая, думая о другом, потом поглядел на свои пятаки в руке.
— Нет, погожу, пригодятся...
По ступенькам из лавки спускался мальчик, годом старше Мишки, опрятно и чисто одетый. По его белому доброму, довольному лицу мелькнула тень испуга, недоумения и желания спрятаться, когда увидел Мишку. Стал осторожней и тише спускаться, упорно глядя под ноги на ступеньки
Черная, исхудалая Мишкина рожа злорадно перекосилась.
— Козлов сын идет, бородой трясет, «ме-ме» сказать не может...
Ваня весь съежился и хотел пройти, не замечая, но Мишка с обезьяньей ловкостью прыгнул и загородил ему дорогу.
— Ну-у... чего тебе надо? — певучим голосом жалобно протянул беленький мальчик, испуганно подняв брови.
— А вот чего... — И Мишка уже приготовился вцепиться ему в волосы, да вдруг раздумал, взял за рукав и пошел рядом, хитро заглядывая в глаза. — Ванька, слышь, каку штуку я надумал, ей-богу, узнаешь — оближешься...
— Ну чего тебе... Меня батя послал... некогда мне... — недоверчиво и плаксиво протянул мальчик.
— Не трону, убей меня бог, не буду трогать... Штуку, брат... слышь ты?
Он остановился, придерживая за рукав мальчика и с чрезвычайной убедительностью глядя ему в глаза.
— Ну, чего ты?
— Слышь, убегём вместе... Постой... убегём, я тут одно место знаю... на колокольню влезем... галчата, воробьята, сколько хочешь... Посмотрим оттуда... далеко видать... а голубей, турманов наберем, ой-ой-ой!
Мишка скроил такую чудовищную рожу, что мальчик приостановился.
— А ты лазил?
— Не лазил, а Игнат говорил... Фу, говорит, аж дух замирает.
Мальчик подумал.
— Да меня батя послал письмо опустить.
— Дорогой опустишь.
— Да велел скорей приходить.
— Скажешь, пожарные ехали, а назад полиция не пропускала — пришлось далеко обходить.
Мальчик постоял, глядя вдоль переулка.
— Грех врать.
— Дураку грех, умному на прибыль.
— Ну, пойдем, только недолго, да письмо надо опустить.
— Письмо давай, зараз опущу.
Мишка повертел перед носом, понюхал.
— Керосином воняет да конфетами. И чего тут написано? Жалко, неграмотный, а то бы прочел.
— Пойдем направо, я знаю тут ящик почтовый.
— Фу, куда там направо! Нам прямо надо на Миколу Мокрого, что крюку-то делать.
— Да письмо же надо...
— Ну постой тут да не сходи с места, я зараз.
И Мишка исчез за углом. Остановился, изорвал в клочки письмо, засунул в широко зиявшее отверстие водосточной трубы и через минуту был около Вани.
— Ну, идем скорей, а то Козел увидит.
— А письмо где?
— Фу, да опустил.
— Тут я не помню ящика.
— Мало чего не помнишь... Пойдем скорей. Козел увидит — все пропало, а там голубей несть числа, темно от них. — И он торопливо потянул растерянно и недоумело оглядывающегося Ваню. Мальчики торопливо шли, и все тянулись узкие, кривые, грязные, вонючие переулки, угрюмые, с осыпавшейся штукатуркой, с зияющими окнами дома, черные, закоптелые фабрики, заводы, высоко дымящие трубы, и надо всем все покрывающий гул, а над ним вечною мглой дым. Этим переулкам, этим грязным улицам, этим темным, сырым домам, этой дымной мгле, казалось, ни конца ни краю.
— В энту субботу купил трех голубей, один турман — здорово перевертывается.
— На кой леший тебе покупать, коли даром наловим сколько хочешь, хоть на воз клади, — говорил Мишка, торопливо семеня босыми грязными ногами, стараясь постоянно держать в напряженном интересе Ваню, который так же торопливо постукивал каблучками козловых сапожек.
Долго шли, и долго тянулись такие же запутанные переулки и улички, и на углах лавчонки с кренделями, с стеариновыми свечами, с курящими турками, и из лавчонки выглядывал хозяин, похожий на Козла.
Потом улицы стали раздаваться, стали прямее и шире; вместо гула, который то усиливался, когда шли мимо фабрики, то падал, когда проходили ее, катился ровный, однозвучный грохот экипажей и шуршанье тысячи ног, топтавших широкие тротуары. Уже не было лавчонок с курящими эфиопами, а ослепительно блестя на солнце, глядели колоссальные зеркальные стекла магазинов.
— Да куда мы идем? — И Ваня приостановился. — Ведь Микола Мокрый в другой стороне.
— Ну, пойдем, все одно... Заглянем тут в одно место, а там и к Миколе.
Пошли. Дома стояли высокие, веселые, чистые и на солнечной стороне ослепительно блестели стеклами. Внизу в магазинах все было видно внутри, — люди входили, снимали шляпы, рассматривали товары, подходили к кассе, жестикулировали друг с другом, точно все это происходило на улице, которая расширялась туда, внутрь дома, за сплошное, терявшееся для глаза стекло.