Двоюродная жизнь - Денис Викторович Драгунский
– Сто рублей! – вдруг громко, так что весь коридор обернулся, ответил Ляхов на тихую просьбишку, сдобренную туманным обещанием райских кущ, и гневно протянул свою короткую ладонь. – Сто рублей, тогда поговорю с кем надо, ну?!
– И мне червонец! – захохотал подвернувшийся рядом Абрикосов и хлопнул по плечу посрамленного ловкача. – Я на атасе постою! Пошли, Савельич, – он обнял Ляхова за плечи, – лучше кофейку попьем.
Если серьезно, то Абрикосов здорово выручил Ляхова, обратив все дело в пусть грубую, но все-таки шутку, не допустил скандала, и Ляхов это оценил. Они попили в буфете кофе с ватрушками, а потом целый час, наверное, проболтали на скамейке во дворе. С Абрикосовым было очень интересно. Ляхов даже представить себе не мог, что обыкновенный третьекурсник может хранить в голове такую чертову уйму разных разностей, в том числе и про переводы французской поэзии начала века – как раз по теме его диссертации. А главное – Абрикосов умел не только вещать и баять, сообщать неизвестные подробности. Он очень здорово умел слушать, сосредоточенно кивать, когда надо – задать осторожный вопрос, а когда это неуместно – ограничиться коротким сочувственным вздохом.
Вечерами они гуляли по старым московским переулкам, Ляхов рассказывал про бессмысленно-тяжкие требования ВАКа, про факультетские дрязги, признавался, что безнадежно влюблен в Новосельскую, лаборантку с немецкой кафедры, пустая и глупая красоточка, все интересы – кофточка со стоечкой и интуристовский ресторан, и он, главное, умом все это понимает, а она смеется над ним, прямо в глаза и при всех. Сбрей, говорит, усы, вот тогда, может быть, встретимся. А ему нельзя брить усы, он их ни разу не брил, как расти начали, с тринадцати лет, потому что по отцовской линии они молоканы, вообще нельзя бриться, а он вот усы оставил, конечно, это все шутка, обломок традиций, вроде игры, но все-таки, и, сам понимаешь, старик, это между нами… И насчет Новосельской, и насчет молокан тем более. А вообще, старик, это просто катастрофа, со школьных лет обожаю высоких румяных голубоглазых женщин, таких, знаешь, как на журнальных обложках, пошлых и примитивных красавиц, наверное, со мной что-то не то, психическая патология, ничего поделать не могу, просто обмираю, до потемнения в глазах. А они не воспринимают, смеются, я для них нуль, пустое место, не знаю, что им надо, кого им надо, а ко мне, наоборот, льнут такие маленькие, черненькие, умненькие… Вот возьму и сделаю Новосельской предложение, возьму букет алых роз, заявлюсь домой и прямо при родителях – предлагаю руку и сердце. Или родителям – прошу руки вашей дочери. Так даже лучше.
Абрикосов осторожно отговаривал его от такого отчаянного шага и рассказывал про эдипов комплекс, коллективное бессознательное и архетипический образ Великой Матери, было очень интересно, и Ляхов-Лалаянц успокаивался.
Защитив диссертацию и проработав два года старшим преподавателем, Ляхов ходко двинулся по административной линии, дошел до заместителя проректора гуманитарных факультетов, оттуда перешел в редакционно-издательские сферы и в тридцать пять лет занял такой пост, что все ахнули: теперь ему полагалась не просто служебная машина, а персональная – громадная разница. Помимо прочего, Ляхов-Лалаянц переводил французские стихи. Конечно, при его нынешнем положении он мог бы выпускать том за томом, но нет, Ляхов не зарывался – самое большее, раз в год публиковал в «Иностранке» скромные подборочки переводов каких-нибудь сенегальских или антильских поэтов. Абрикосову это нравилось.
Хотя, естественно, теперь они виделись все реже и реже, но иногда все-таки встречались по старой памяти, гуляли по Кропоткинской, сидели на зеленых лавочках у песочниц в старинных двориках, Ляхов рассказывал, что вздохнуть некогда и что теперь он ловит рыбу на спиннинг на Истринском водохранилище, очень расслабляет и бодрит, только редко удается вырваться, а Абрикосов говорил, что у него, слава богу, все идет нормально. Все своим чередом.
Однажды их увидел вдвоем Сема Козаржевский, заметил через окно кафе «Адриатика».
– Что у тебя за дела с Лалаяном? – не утерпел он в тот же вечер. Специально примчался, чтобы разнюхать.
– Дела? – пожал плечами Абрикосов. – Просто старый приятель, по факультету, вот и все дела.
– Мне бы такого приятеля… – недоверчиво вздохнул Сема. – Давно у меня было бы собрание сочинений в пяти томах, с портретом автора, под папиросной бумагой, – он сложил ладони книжечкой и нежно подул, словно отдувая матовую полупрозрачную бумажку от собственного портрета.
– Мы с Валентин Савельичем просто приятели, – насмешливо ответил Абрикосов. – Если угодно, друзья. Да, да, старые друзья, и не более того. Но и не менее! – значительно закончил он, давая понять, что существуют особые отношения между людьми, отношения, о которых пройдисвет Сема и понятия не имеет.
– Мне бы такого старого друга… – не сдавался Козаржевский.
Но теперь Ляхов был действительно необходим Абрикосову, потому что надо было что-то делать с Алениными стихами, он же обещал. Конечно, Ляхов сидел слишком высоко, и вряд ли удобно просить его о литконсультантской услуге – о более конкретной помощи Абрикосов и не помышлял, – но все же он был, как ни крути, старый приятель, человек со вкусом и образованием и, кроме того, поэт-переводчик. Со многими публикациями.
Потому что Алена никак не хотела показывать свои стихи поэтам из абрикосовской компании, она простодушно спрашивала, что эти люди написали из такого, из опубликованного, и надо бы сперва поглядеть. А на презрительное хмыканье Абрикосова просто улыбалась и говорила, что в таком случае пусть они сами дают ей свои стихи читать, просят совета и напутствия. Она даже на своем дне рождения отказалась прочитать свои стихи, как ее ни просила компания, – помотала головой, сжала губы и пошла на кухню. Абрикосов ведь как думал – сначала она будет читать стихи дома, друзьям, потом на полуофициальных поэтических вечерах в жэковских