Александр Куприн - Том 4. Произведения 1905-1907
— Васильев, приготовьтесь! — крикнули сверху.
Я поднялся из уборной и подошел к полотняным сквозящим дверям задней стенки. Меня ждал Духовской.
— Сейчас вам выходить. Фу, черт, на кого вы похожи! Как только скажут: «Нет, он вернется» — идите! Войдете и скажете… — Он назвал какое-то имя собственное, которое я теперь забыл: — «Такой-то требует свиданья…» — и назад. Поняли?
— Да.
«…Нет, он вернется!» — слышу я и, оттолкнув Духовского, стремлюсь на сцену. Черт его побери, как зовут этого человека? Секунда, другая молчания… Зрительная зала — точно черная шевелящаяся бездна… Прямо передо мной на сцене ярко освещены лампой незнакомые мне, грубо намазанные лица. Все смотрят на меня напряженно. Духовской шепчет что-то сзади, но я ничего не могу разобрать. Тогда я вдруг выпаливаю голосом торжественного укора:
— Да! Он вернулся!
Мимо меня проносится, как ураган, в своем золотом панцире Самойленко. Слава богу! Я скрываюсь за кулисы.
В этом спектакле меня употребляли еще два раза. В той сцене, где Акоста громит еврейскую рутину и потом падает, я должен был подхватить его на руки и волочить за кулисы. В этом деле мне помогал пожарный солдат, наряженный в такой же черный саван, как и я. (Почем знать, может быть, он у публики сошел за Сидорова?) Уриэлем Акостой оказался тот самый актер, что сидел давеча с Валерьяновым на скамейке; он же был и известный харьковский артист Лара-Ларский. Подхватили мы его довольно неловко — он был мускулист и тяжел, — но, к счастью, не уронили. Он только сказал нам шепотом: «Чтоб вас черт, олухи!» Так же благополучно мы его протащили сквозь узкие двери, хотя долго потом вся задняя стена древнего храма раскачивалась и волновалась.
В третий раз я присутствовал без слов при суде над Акостой. Тут случилось маленькое происшествие, о котором не стоило бы и говорить. Просто, когда вошел Бен-Акиба и все перед ним встали, я, по ротозейству, продолжал сидеть. Но кто-то больно щипнул меня выше локтя и зашипел:
— Вы с ума сошли. Это Бен-Акиба! Встаньте!
Я поспешно встал. Но, ей-богу, я не знал, что это Бен-Акиба. Я думал: так себе, старичок.
По окончании пьесы Самойленко сказал мне:
— Васильев, завтра в одиннадцать на репетицию.
Я возвратился в гостиницу, но, узнав мой голос, хозяин захлопнул дверь. Ночь я провел на одной из зеленых скамеечек между тополями. Спать мне было тепло, и во сне я видел славу. Но холодный утренник и ощущение голода разбудили меня довольно рано.
VIРовно в половине одиннадцатого я пришел в театр. Никого еще не было. Только кое-где по саду бродили заспанные лакеи из летнего ресторана в белых передниках. В зеленой решетчатой беседке, затканной диким виноградом, для кого-то приготовляли завтрак или утренний кофе.
Потом я узнал, что здесь каждое утро завтракали на свежем воздухе распорядитель театра господин
Валерьянов и старая бывшая актриса Булатова-Черногорская, дама лет шестидесяти пяти, которая содержала как театр, так и самого распорядителя.
Была постлана свежая блестящая скатерть, стояли два прибора, и на тарелке возвышались две столбушки нарезанного хлеба — белого и ситного…
Тут идет щекотливое место. Я в первый и в последний раз сделался вором. Быстро оглянувшись кругом, я юркнул в беседку и растопыренными пальцами схватил несколько кусков хлеба. Он был такой, мягкий! Тут идет щекотливое место. Я в первый и в последний раз сделался вором. Быстро оглянувшись кругом, я юркнул в беседку и растопыренными пальцами схватил несколько кусков хлеба. Он был такой, мягкий! Такой прекрасный! Но когда я выбежал наружу, то вплотную столкнулся с лакеем. Не знаю, откуда он взялся, должно быть я его не заметил сзади беседки. Он нес судок с горчицей, перцем и уксусом. Он строго поглядел на меня, на хлеб в моей руке и сказал тихо:
— Это что же такое?
Какая-то жгучая, презрительная гордость колыхнулась во мне. Глядя ему прямо в зрачки, я ответил тихо:
— Это то… что с третьего дня, с четырех часов… я ровно ничего еще не ел…
Он вдруг повернулся и, не говоря ни слова, поспешно побежал куда-то. Я спрятал хлеб в карман и стал ждать. Сразу стало мне жутко и весело! «Чудесно! — думал я. — Вот сейчас прибежит хозяин, соберутся Он вдруг повернулся и, не говоря ни слова, поспешно побежал куда-то. Я спрятал хлеб в карман и стал ждать. Сразу стало мне жутко и весело! «Чудесно! — думал я. — Вот сейчас прибежит хозяин, соберутся лакеи, засвистят полицию… подымется гам, ругань, свалка… О, как великолепно буду я бить эти самые тарелки и судки об их головы. Я искусаю их до крови!»
Но вот, я вижу, мой лакей бежит ко мне… и…один. Немного запыхался. Подходит ко мне боком, не глядя. Я тоже отворачиваюсь… И вдруг он из-под фартука сует мне в руку большой кусок вчерашней холодной говядины, заботливо посоленный, и умоляюще шепчет:
— Пожалуйста… прошу вас… кушайте.
Я грубо взял у «его мясо, пошел с ним за кулисы, выбрал местечко, где было потемнее, и там, сидя между всяким бутафорским хламом, с жадностью разрывал зубами мясо и сладко плакал.
Я потом часто, почти ежедневно, видел этого человека. Его звали Сергеем. Когда не случалось никого из посетителей, он издали глядел на меня ласковыми, преданными, просящими глазами. Но я не хотел портить ни себе, ни ему первого теплого впечатления, хотя, — признаюсь, — и бывал иногда голоден, как волк зимой.
Он был такой маленький, толстенький, лысенький, с черными тараканьими усами и с добрыми глазами в виде узеньких лучистых полукругов. И всегда он торопился, приседая на «одну ножку. Когда я получил, наконец, мои деньги и моя театральная кабала осталась позадь, как сон, и вся эта сволочь лакала мое шампанское и льстила мне, как я тосковал о тебе, мой дорогой, смешной, трогательный Сергей! Я не посмел бы, конечно, предложить ему денег — разве можно такую нежность и любовь человеческую расценивать на деньги? Мне просто хотелось оставить ему что-нибудь на память… Какую-нибудь безделицу… Или подарить что-нибудь его жене или ребятишкам — у него их была целая куча, и иногда по утрам они прибегали к нему… суетливые и крикливые, как воробьята.
Но за неделю до моего чудесного превращения Сергея уволили со службы, и я даже знал за что. Ротмистру фон Брадке поднесли бифштекс, поджаренный не по вкусу. Он закричал:
— Как подаешь, прохвост? Не знаешь, что я люблю с кровью?..
Сергей осмелился заметить, что это не его вина, а повара, и что он сейчас пойдет переменить, и даже прибавил робко:
— Извините, сударь.
Это извинение совсем взбесило офицера. Он ударил Сергея по лицу горячим бифштексом и, весь багровый, заорал:
— Что-о? Я тебе сударь? Я т-тебе сударь? Я тебе не сударь, а государю моему штабс-ротмистр! Хозяин! Позвать сюда хозяина! Иван Лукьяныч, чтоб сегодня же убрали этого идиота! Чтоб его и духу не было! Иначе моя нога в вашем кабаке не будет!
Штабс-ротмистр фон Брадке широко кутил, и потому Сергея, рассчитали в тот же день. Хозяин целый вечер успокаивал офицера. И я сам, выходя во время антрактов в сад освежиться, долго еще слышал негодующий раскатистый голос, шедший из беседки:
— Нет, каков мерзавец! Сударь! Если бы не дамы. я бы ему такого сударя показал!
VIIМежду тем понемногу собрались актеры, и в половине первого началась репетиция. Ставили пьесу «Новый мир», какую-то нелепую балаганную переделку из романа Сенкевича «Quo vadis»[26]. Духовской дал мне литографированный листик с моими словами. Это была роль центуриона из отряда Марка Великолепного. Там были отличные, громкие слова, вроде того, что «твои приказания, о Марк Великолепный, исполнены в точности!» или: «Она будет ждать тебя у подножия Помпеевой статуи, о Марк Великолепный». Роль мне понравилась, и я уже готовил про себя мужественный голос этакого старого рубаки, сурового и преданного…
Но по мере того как шла репетиция, со мной стала происходить странная история: я, неожиданно для себя самого, начал дробиться и множиться. Например: матрона Вероника кончает свои слова. Самойленко, который следил за пьесой по подлиннику, хлопает в ладоши и кричит:
— Вошел раб!
Никто не входит.
— Господа, кто же раб? Духовской, поглядите, кто раб?
Духовской поспешно роется в каких-то листках.
Раба не оказывается.
— Вымарать, что там! — лениво советует Боев, тот самый резонер с глубокомысленным лбом, в краски которого я залез накануне пальцем.
Но Марк Великолепный (Лара-Ларский) вдруг обижается:
— Нет, уж пожалуйста… Тут у меня эффектный выход… Я эту сцену без раба не играю.
Самойленко мечется глазами по сцене и натыкается на меня.
— Да вот… позвольте… позвольте… Васильев, вы в этом акте заняты?
Я смотрю в тетрадку,
— Да. В самом конце…
— Так вот вам еще одна роль — раба Вероники. Читайте по книге. — Он хлопает в ладоши. — Господа, прошу потише! Раб входит… «Благородная госпожа…» Громче, громче, вас в первом ряду не слышно… — Так вот вам еще одна роль — раба Вероники. Читайте по книге. — Он хлопает в ладоши. — Господа, прошу потише! Раб входит… «Благородная госпожа…» Громче, громче, вас в первом ряду не слышно…