Равнодушные - Константин Михайлович Станюкович
Прошла долгая минута молчания.
— Николай Иванович! — проговорила наконец мрачно-торжественным тоном Антонина Сергеевна.
— Что, Тоня?
— Вы все еще будете устраивать мне сюрпризы? Пора перестать. Постыдились бы дочерей, если вам самому не стыдно. В пятьдесят лет и так позориться и позорить жену и детей…
— Какие сюрпризы? Какой позор? Я ничего не понимаю, Тоня…
— Не понимаете? — с презрительной усмешкой переспросила Антонина Сергеевна.
— Не понимаю, Тоня! — с необыкновенной мягкостью в голосе повторил Козельский.
— Не лгите по крайней мере… Я все теперь знаю… все.
— Что же ты знаешь? Объясни, пожалуйста.
— И хоть бы выбрали любовницу получше, а то… какой-то кусок сала… сорокапятилетнюю Ордынцеву!.. Поздравляю!.. Нечего сказать: эстетический вкус… Я не мешаю вам, я не буду стоять на дороге… Живите с кем хотите… Разоряйтесь, входите в долги из-за этой особы, но по крайней мере не обманывайте… Скажите прямо, что вам ненавистна семья… Не ставьте меня и дочерей в фальшивое положение… Мы уедем…
Знакомые все слова стояли в ушах Козельского, Только прибавилось более злобы и презрения…
Но прежде он умел прекращать подобные сцены и успокаивать Антонину Сергеевну даже самым отчаянным враньем, но сопровождаемым уверениями в любви и горячими поцелуями.
А теперь?
И Козельский взглянул на свою постаревшую, поблекшую и совсем худую жену и чувствовал, что не может успокоить ее.
Но все-таки проговорил, несколько раздражаясь от необходимости лгать:
— Успокойся, Тоня… С Ордынцевой я не живу и на нее не разоряюсь… И ты знаешь, что я делаю для семьи все, что возможно. В этом упрекнуть меня нельзя, я думаю…
— Не живешь?..
— И не думал! И она мне никогда не нравилась… С чего ты это взяла?
Антонина Сергеевна бросила на мужа уничтожающий взгляд, и хоть знала, что он лжет, но тем не менее ей было как будто легче, что он не сознаётся, несмотря на то, что она допытывалась сознания.
Но чтобы довести объяснение до конца и показать, что она все знает, Антонина Сергеевна достала из кармана два клочка почтовой бумаги и, бросая их на стол, проговорила:
— Прячьте ваши неотправленные любовные письма, а не роняйте их. Хорошо, что я подняла это произведение, а не одна из дочерей. Надеюсь, что ваша любовница не осмелится больше являться сюда, пока мы не уедем… После свадьбы Инны я уеду… Слышите?
И с этой угрозой об отъезде Антонина Сергеевна вышла из кабинета.
Лежа в постели, она еще поплакала и старалась уверить себя, что презирает и больше не любит этого развратника и обманщика. Но, засыпая, Антонина Сергеевна уже перенесла презрение свое главным образом на Ордынцеву, как на главную виновницу, и решила по-прежнему нести крест свой и никуда не уезжать, чтобы «этот человек» совсем не пропал в ее отсутствие.
* * *
Козельский не без любопытства прочел следующие строки начатой им записки:
«Приезжай, Нита, сегодня в пять часов. Подари меня свиданием не в очередь. Ты мне снилась, моя желанная Юнона, и мне хочется наяву видеть тебя в обаянии твоей роскошной красоты и расцеловать всю-всю, от макушки до твоих красивых душистых ног… Милая! Если б ты знала, как сильна власть твоих ласк… Они делают меня молодым и заставляют забывать…»
«Однако!» — подумал Козельский, прочитав эти строки и чувствуя себя несколько глупым за эти «сентиментальности», как он мысленно назвал начало письма.
И он припомнил, что писал его неделю тому назад и, недовольный началом, разорвал и бросил в корзину, вместо того чтобы сжечь, как обыкновенно он это делал.
— Дурак! Осел! — с искренним одушевлением выругал себя вслух Козельский, разрывая на мелкие кусочки уличающий документ.
Он перешел в свою маленькую, рядом с кабинетом, спальню, торопливо и раздраженно разделся, лег в постель и затушил свечу с поспешностью виноватого человека, желающего скорее «забыться и уснуть».
И, потягиваясь и расправляя свое уставшее тело, он ощутил физическое наслаждение отдыха и уже спокойнее думал о том, что сегодня был для него воистину несчастный день, что следует жечь письма и что надо повиниться жене и сказать ей, что записка писана не к Ордынцевой, а к одной кокотке — кокоток жены легче прощают! — и что надо напомнить Инне, чтобы она написала завтра же, о чем он ее просил, Никодимцеву.
«И вообще надо покончить все это!» — внезапно решил Козельский, подразумевая под «этим» и долги, и вечное лганье жене, и Абрамсона, и Ордынцеву и представляя себе, как хорошо и спокойно жить без этого мотания за деньгами и без авантюр… Довольно их… И то ноги плохо слушаются.
В самом деле, Ордынцева все более походит на тронутую грушу. И рыхла, и слишком подводит глаза, и становится однообразной… И денег стоит… Того и гляди, муж прекратит ей платежи, после встречи у дверей приюта, и тогда она со всем семейством очутится на его шее! — неблагодарно думал Козельский и, далекий теперь от желания видеть Ордынцеву «в обаянии ее роскошной красоты», повернулся на бок с решительным намерением завтра же вызвать ее обедать к Кюба на Каменный остров и сказать ей, что все открылось и что во имя спокойствия семьи следует принести в жертву любовь и не видаться больше…
«То ли дело Ольга!..» — пронеслась вдруг в голове Козельского ленивая, сонная и приятная мысль, и с нею он заснул.
Глава двадцать восьмая
Спутником Никодимцева в купе был старый господин, совсем седой, но крепкий, коренастый, с свежим, здоровым волосатым лицом и большой бородой, одетый в старенький пиджак и с перчатками на руках.
По обличью и костюму Никодимцев решил, что этот господин не петербуржец, а, вероятно, один из тех провинциалов, которые по зимам наезжают в Петербург хлопотать и наводить справки по разным делам и, рассчитывая пробыть неделю-другую, остаются месяцы и. наконец уезжают, не особенно довольные петербургскими чиновниками.
Когда Никодимцев вошел в вагон, старый господин взглянул на него с тем видом недоброжелательства, с каким обыкновенно оглядывают незнакомые люди друг друга, и плотнее уселся в свой угол и закрыл глаза, словно собираясь дремать.
Никодимцев снял шубу и фетровый котелок, одел мягкую темно-синюю дорожную фуражку и, находясь еще под впечатлением прощания с невестой, припоминал ее последние слова, взгляды и жесты и внутренне сиял, как человек, уверенный в своем счастье, и мечтал о том, как устроится их жизнь.
Эти мысли навели его на другие — о будущем его служебном положении. Оно казалось ему теперь далеко не таким прочным, как