Дмитрий Мамин-Сибиряк - Приваловские миллионы
– Проведи в гостиную и попроси подождать, – сказала Хина, стараясь перед зеркалом принять более человеческий вид.
Конечно, в голове Хины сразу блеснула мысль, что, вероятно, случилось что-нибудь неладное. Она величественно вошла в гостиную и в вопросительной позе остановилась перед гостем, который торопливо поднялся к ней навстречу.
– Извините, если я потревожил вас, Хиония Алексеевна, – извинился он, глядя на хозяйку какими-то мутными глазами. – Я час назад получил очень важную телеграмму… чрезвычайно важную, Хиония Алексеевна! Если бы вы взялись передать ее Софье Игнатьевне.
– С удовольствием…
– Нужно передать немедленно… сейчас…
– Вы с ума сошли, Александр Павлыч?!.
– Хиония Алексеевна… ради бога… Хотите, я вас на коленях буду просить об этом!
– Садитесь, пожалуйста… – пригласила Хина своего гостя, который бессильно опустился в кресло около стола.
– Каждая минута дорога… каждое мгновение!.. – задыхавшимся шепотом говорил Половодов, ломая руки.
– Я удивляюсь вам, Александр Павлыч… Если бы вы мне предложили горы золота, и тогда ваша просьба осталась бы неисполненной. Существуют такие моменты, когда чужой дом – святыня, и никто не имеет права нарушать его священные покои.
Слова Хины резали сердце Половодова ножом, и он тяжело стиснул зубы. У него мелькнула даже мысль – бежать сейчас же и запалить эту «святыню» с четырех концов.
– Воды я могу у вас попросить? – спросил он после долгой паузы.
– Не хотите ли вина? – предложила Заплатана; «гордец» был так жалок в настоящую минуту, что в ее сердце шевельнулось что-то вроде сострадания к нему.
– Вина!.. – повторил Половодов, не понимая вопроса. – Ах да. Пожалуйста, если это не затруднит вас.
– Нет… Вы слишком взволнованы, а вино успокаивает.
Через пять минут на столе стояла свежая бутылка хереса, и Половодов как-то машинально проглотил первую рюмку.
– У вас отличное вино… – проговорил он, пережевывая губами. – Да, очень хорошее.
– Так себе… – скромничала Хина, наливая рюмку себе.
Несколько минут в гостиной Хионии Алексеевны стояло тяжелое молчание. Половодов пил вино рюмку за рюмкой и заметно хмелел; на щеках у него выступили красные пятна.
– Так, по-вашему, все кончено? – как-то глухо проговорил он, поднимая свои бесцветные глаза на хозяйку.
– Все кончено…
– А вы знаете, о чем я говорю?
– Да. Если бы вы получили вашу телеграмму несколькими часами раньше, тогда… иногда невестам делается дурно перед самым венцом, свадьба откладывается и даже может совсем расстроиться.
– Но кто бы мог подозревать такой оборот дела? – говорил Половодов с Хиной как о деле хорошо ей известном. – А теперь… Послушайте, Хиония Алексеевна, скажите мне ради бога только одно… Вы опытная женщина… да… Любит Зося Привалова или нет?
– Смешно спрашивать об этом, Александр Павлыч… Разве кто-нибудь принуждал Софью Игнатьевну выходить непременно за Привалова?
– Предположим, что существовали некоторые обстоятельства, которые могли повлиять на решение девушки именно в пользу Привалова.
– Вам ближе знать эти обстоятельства; дела Игнатия Львовича расстроены, а тут еще этот процесс по опеке… Понятно, что Софье Игнатьевне ничего не оставалось, как только выйти за Привалова и этим спасти отца.
– Значит, вы все знаете?..
– Почти… думаю, что вы получили телеграмму из Петербурга о том, что Веревкин проиграл процесс.
Половодов несколько времени удивленными глазами смотрел на свою собеседницу и потом задумчиво проговорил:
– Вы замечательно умная женщина… Мы, вероятно, еще пригодимся друг другу.
III
Дела на приисках у старика Бахарева поправились с той быстротой, какая возможна только в золотопромышленном деле. В течение весны и лета он заработал крупную деньгу, и его фонды в Узле поднялись на прежнюю высоту. Сделанные за последнее время долги были уплачены, заложенные вещи выкуплены, и прежнее довольство вернулось в старый бахаревский дом, который опять весело и довольно глядел на Нагорную улицу своими светлыми окнами.
Прошедшую весну и лето в доме жили собственно только Марья Степановна и Верочка, а «Моисей», по своему обыкновению, появлялся как комета. С приливом богатства по дому опять покатился беззаботный смех Верочки и ее веселая суетня; Марья Степановна сильно изменилась, похудела и сделалась еще строже и неприступнее. Это был тип старой раскольницы, которая знать ничего не хотела, кроме раз сложившихся убеждений и взглядов. Бегство старшей дочери из дому только укрепило ее в сознании правоты старозаветных приваловских и гуляевских идеалов, выше которых для нее ничего не было. Она осталась спокойной по отношению к поведению дочери, потому что вся вина падала на голову Василия Назарыча как главного устроителя всяких новшеств в доме, своими руками погубившего родную дочь. Поведение Нади было наказанием свыше, пред которым оставалось только преклониться.
Имя Надежды Васильевны больше не произносилось в бахаревском доме, точно оно могло внести с собой какую-то заразу. Она была навсегда исключена из списка живых людей. Только в моленной, когда Досифея откладывала свои поклоны на разноцветный подручник, она молилась и за рабу божию Надежду; в молитвах Марьи Степановны имя дочери было подведено под рубрику «недугующих, страждущих, плененных и в отсутствии сущих отец и братии наших». Это была холодная раскольничья молитва, вся пропитанная эгоизмом и лицемерием и ради своей формы потерявшая всю теплоту содержания. Летом были получены два письма от Надежды Васильевны, но нераспечатанными попали прямо в печь, и Марья Степановна благочестиво обкурила своей кацеей даже стол, на котором они лежали. Досифея про себя потихоньку жалела барышню, которую нянчила и пестовала, но открыто заявить свое сочувствие к ней она не смела. Верочка относилась к сестре как-то безучастно, что было совсем уж неестественно для такой молодой девушки. Впрочем, она только повторяла то, что делала мать.
Только один человек во всем доме вполне искренне и горячо оплакивал барышню – это был, конечно, старый Лука, который в своей каморке не раз всплакнул потихоньку от всех. «Ну, такие ее счастки, – утешал самого себя старик, размышляя о мудреной судьбе старшей барышни, – от своей судьбы не уйдешь… Не-ет!.. Она тебя везде сыщет и придавит ногой, ежели тебе такой предел положон!»
Известие о женитьбе Привалова было принято в бахаревском доме с большой холодностью. Когда сам Привалов явился с визитом к Марье Степановне, она не вытерпела и проговорила:
– На бусурманке женишься?
– Нет, не на бусурманке, Марья Степановна, – отвечал Привалов. – Моя невеста католичка…
– Ну, это, по-нашему, все одно… И сам в латын-ской закон уйдешь.
Марья Степановна равнодушно выслушала объяснения Привалова о свободе совести и общей веротерпимости, она все время смотрела на него долгим испытующим взглядом и, когда он кончил, прибавила:
– А ты подумал ли о том, Сереженька, что дом-то, в котором будешь жить с своей бусурманкой, построен Павлом Михайлычем?.. Ведь у старика все косточки перевернутся в могилке, когда твоя-то бусурманка в его дому свою веру будет справлять. Не для этого он строил дом-то! Ох-хо-хо… Разве не стало тебе других невест?..
– Марья Степановна, вы, вероятно, слыхали, как в этом доме жил мой отец, сколько там было пролито напрасно человеческой крови, сколько сделано подлостей. В этом же доме убили мою мать, которую не спасла и старая вера.
– А ты не суди отца-то. Не нашего ума это дело…
– Однако вы судите вперед мою невесту, которая еще никому не сделала никакого зла.
– Не сделала, так сделает… Погоди еще!.. Ох, не ладно ты, Сереженька, удумал, не в добрый час начал.
Василию Назарычу ничего не писали о женитьбе Привалова. Он приехал домой только по первому зимнему пути, в половине ноября, приехал свежим, здоровым стариком, точно стряхнул с себя все старческие недуги. Лука не выдержал и горько заплакал, когда увидал старого барина.
– О чем ты плачешь, старина? – спрашивал Василий Назарыч, предчувствуя что-то недоброе.
– От радости, Василий Назарыч, от радости… – шептал Лука, вытирая лицо рукавом, – заждались мы вас здесь…
– Ну, а еще о чем плачешь?
Лука оглянулся кругом и прошептал:
– Сереженька-то женился, Василий Назарыч…
– Как женился?! На ком?
– А так. Обошли его, обманули!.. По ихнему доброму характеру эту проклятую польку и подсунули – ну, Сереженька и женился. Я так полагаю – приворожила она его, сударь… Сам приезжал сюда объявляться Марье Степановне, ну, а они его учали маненько корить – куды, сейчас на дыбы, и прочее. С месяц, как свадьбу сыграли. Дом-то старый заново отстроили, только, болтают, неладно у них с первого дня пошло.
– Как неладно?
– А так, как обнаковенно по семейному делу случается: он в одну сторону тянет, а она в другую… Ну, вздорят промежду себя, а потом Сереженька же у нее и прощения просят… Да-с. Уж такой грех, сударь, вышел, такой грех!..