Долго и счастливо - Ежи Брошкевич
Мне удалось убедить судью и второго заседателя, что этому парнишке мы обязаны дать возможность выйти на волю. Сам вызвался быть его опекуном, а когда они показали мне свои жалостливые усмешки, открыл карты до конца: что попытаюсь этого разбойничка взять к себе навсегда.
Судья, человек многоопытный, но давно уже утомленный, только покачал головой. А второй заседатель, сорокалетний, весьма самоуверенный и неглупый, покатился со смеху.
— Уважаемый коллега! — воскликнул он смеясь. — Еще отольются вам горькими слезами ваши отцовские чувства!
Я сказал: посмотрим. И хоть был уверен, что он прав, подошел, когда закончилось дело, к этому смердящему нищетой и грязью парнишке, который вот теперь, спустя долгих семь лет, сидел за нашим общим столом над конспектами и книжками и так серьезно спрашивал, почему я принял в нем участие. Я же попросил его подождать, чтобы обдумать ответ, и подошел к окну, за которым деревья и огни дрожали на пронизывающем ветру.
Он долго ждал ответа. И собственно, не дождался его.
Попросту я не смог бы объяснить Тадеку, что, помогая ему, пытаюсь погасить свои собственные старые долги и что с его помощью как-то расплачиваюсь с огородником Мартином, Костецкими или отцом Антуаном. И прежде всего что слагаю в его руки долг перед двумя женщинами — Марианной и той, потерянной, нереальной, гибнущей в огромной освенцимской толпе дочерью моей, Яниной, которая с такой горячей набожностью мечтала о паломничестве к святым местам и пыталась спасать людей от газовой камеры — тщетно, но смело.
Обо всем этом я не сказал Тадеку ни слова. Боялся слов. Слишком много пришлось бы их израсходовать, чтобы подобраться к истине. Боялся, как бы ненароком Тадек не понял меня превратно, не доискался в моих речах мнимого намека, дескать, сам теперь помни о том, что ты в неоплатном долгу передо мной.
Поэтому повторил только не такую уж надуманную и лживую историю о том, как тогда, в суде, на меня напала блажь сделать ставку на упрямого рыжего конька, который перед нами не распускал нюни и не отпирался от своих грехов. Я добавил и другие детали, о которых, пожалуй, еще не говорил ему: мнение судьи, что именно у таких вот мальцов в перспективе вышка или прогулка по камере до скончания века. А также сказал о том, как смеялся и подтрунивал надо мной второй заседатель.
Тадек слушал внимательно. Но я знал, что он не во всем мне доверяет и не совсем верит. Тогда попытался прибегнуть к громким словам и пышным фразам. С трудом, но не без сознания собственной правоты я пустился объяснять ему, что молодость моя совпадала с теми временами, когда гораздо проще было потерять отца, а также жену и детей, чем найти тихую минуту для обретения семейного счастья. Поэтому пусть его не слишком удивляет, что, распрощавшись с молодостью, я по крайней мере под старость пожелал вкусить отцовских мытарств. Ведь и было их предостаточно.
— А что? — спрашивал я с вымученной ухарской усмешкой. — Разве не так? Мало я помытарился?
Я видел: он обижен тем, что я не убедил его. Что на столь важный для него вопрос ответил слишком нескладно. Ощущение вины и беспомощности вогнало меня в злобу и гнев. Я ждал ссоры. Желал ее.
— А что? — крикнул я. — Разве неправду говорю?
Он не дал себя спровоцировать. Молча убрал со стола, пошел мыть посуду. А я сел с газетой возле приемника, но читать не мог, только тупо слушал какую-то дурацкую музыку.
Я был стар, глуп и беспомощен.
Но потом Тадек вернулся, подошел и сказал, что у него ко мне огромная просьба.
— У меня к тебе, — заговорил он, глядя в темное окно, — у меня к тебе огромная просьба.
И взял меня за руку.
— Я решил, — продолжал Тадек, — что Барбара должна знать обо мне все. Вначале, тогда в лесу, я здорово ей наврал о себе. Теперь хочу, чтобы знала правду, но сам не смогу опровергнуть ту брехню. Поговоришь с ней?
— Вот как забрало? — спросил я.
А Тадек только взглянул на меня. Тогда я впервые понял, как мается и с какой надеждой думает этот парень о своей красавице, с которой познакомил меня на июльском празднике.
Тогда, в июле, мне показалось, что это будет совсем новая история. Не такая, как прежние игры и забавы. Уже год или два, возвращаясь с работы, я порой находил по углам какие-нибудь дамские мелочи — гребенки, клипсы или заколки для волос. Меня это даже забавляло, но мы оба не затевали разговоров на эту тему.
А теперь Тадек пришел ко мне с просьбой о помощи.
— Интересуешься, выдержит ли все это барышня? — спросил я еще.
— Я должен знать!
Тадек произнес «должен знать» с такой надеждой, словно больной, спрашивающий, выживет ли он.
Я понял, что должен ему помочь, что хочу помочь. Но отнюдь не был уверен в этой девушке, тем более что Тадек, которого на этот раз точно прорвало — и упомянул о ней, и назвал по имени, и даже показывал ее фотокарточки, — все-таки ничего действительно существенного о Барбаре сказать не смог. Она же избегала встреч со мной. Зря, конечно, хоть это и было естественно. К тому же очень редко у меня возникали подозрения, что она была у него, как в ту первую июльскую ночь.
Я не понимал, что ею движет. Не улавливал, чем, в сущности, объяснялась ее податливость в самом начале, а впоследствии явная, подчеркнутая независимость. А ему в свою очередь долго удавалось скрывать от меня подлинные размеры бедствия. Лишь в тот вечер я впервые убедился, что робость его уже граничит с муками и что с детскими забавами покончено.
Я обещал ему потолковать с ней.
Тадек поблагодарил. И вдруг понял, что отступать уже поздно, и испугался: действительно ли выдержит она все то, что он до сих пор скрывал или переиначивал. Я видел этот страх в его взгляде, но сказал ему и себе: довольно, хватит врать. Тогда, в июле, все было еще пустяком, подарком счастливой праздничной ночи. Теперь же он хотел и был обязан узнать, как она примет правду. А говорил мне об этом скорее с болью и страхом, чем