Двоюродная жизнь - Денис Викторович Драгунский
Он спал, сильно закинув голову и открыв шею с тяжело прорисованной артерией и крутым кадыком. Борода сильно задралась кверху, свет из окна падал на него, и лицо казалось скуластым и желто-серым, а глаза темными и запавшими, в тени. Как святой, – подумала Алена.
Она тихо села на краешек дивана, Абрикосов заворочался, она положила левую руку себе на колено, а правую уперла в диванную спинку. Сердце билось так, что казалось – в ушах лопнет.
– А? – вдруг открыл глаза Абрикосов. – Ален, ты?
– Сережа, – сказала она, – ты в первый день сказал, что меня любишь, ты, наверное, просто так сказал, а я тебя люблю на самом деле.
Было очень хорошо, необыкновенно хорошо, сильно, смело и свободно, только легкий странный осадок – в свои неполных двадцать лет Алена, оказалось, была уже опытной женщиной, а Абрикосов – правда, он тут же презирал себя за эти пошловатые мечты, – а Абрикосов мечтал, что он ей будет первым учителем и руководителем во всем, первым настоящим человеком и, конечно, первым мужчиной. Нет, конечно, опытная женщина – это сильно сказано, но все-таки она много уже понимала, и чувствовала, чего хочется ему, и брала, что ей было нужно самой, и все это легко и хорошо. Пять человек у нее было до Абрикосова, она ему сразу, прямо тут же, все рассказала, положив руки ему на грудь и глядя через темноту в лицо. Пять человек. Первый раз у себя в Карныше, после выпускного вечера, он потом сразу в армию призвался, вместе в одном классе учились, только один раз, вообще не считается, это почти у всех девчонок из класса было. А другие в Москве, студенты, три человека, со старших курсов, двое общежитских и один москвич. И еще один преподаватель – ездила домой к нему латынь досдавать, веселый мужик, не поймешь, сколько лет, вроде молодой, а лысый. Поил вином, «Алазанская долина», вкусное и жутко по костям бьет, зачем я тебе все рассказываю, и анекдоты загибал, сначала про евреев, про чукчу, потом про жену с любовником и про это все, в общем, про секс, совсем зарассказывал, загипнотизировал. Две недели потом у него дома жила, он вообще-то холостяк при мамаше, пока мамаша была в санатории… И еще, еще было, Сережа, не знаю, как сказать, ты только меня прости или сразу придуши, потому что я теперь только твоя, вся твоя на самом деле, вся, понимаешь, вся, вся… еще было, – она отчаянно завертела головой, – ну, в общем, все вместе, по пьяному делу, ребята вина нанесли, может, они туда что подмешали, не знаю, и картинки показывали, а у нас девки вообще страшно заводные, но и я хороша, конечно, раз тоже завелась, жутко стыдно было, но ужасно сильно, и поэтому еще стыднее, я потом на девчонок не могла смотреть, даже к декану ходила, чтоб перевели в другую группу… Прости меня, прости, ты все равно у меня самый первый в жизни человек, а другое, этого же на самом деле не было, я только сейчас поняла.
Бог есть на свете, – шептала она, – раз у меня такое счастье теперь, вот, говорят, бог все видит, не скоро скажет, а мне он скоро сказал, ведь мне двадцать только в марте будет, вся жизнь впереди, а уже такое счастье, ведь мы навсегда теперь, скажи, скажи, скажи – навсегда? Поклянись, а то убью… Зачем ты раньше к нам в Карныш не приехал, ты же говорил, ездишь на разные семинары, приехал бы и забрал меня, и я была бы у тебя с самого детства. А может, наоборот, чтоб я лучше понимала, какое у меня теперь счастье. Как я одна жила, Сережа, как я одна жила с восьмого класса, когда стала сочинять, сначала так, про Волгу и природу, а потом про все… Это я про тебя сочиняла, как ты не понял, конечно, про тебя, я тебя не знала, но знала, что ты есть и меня ждешь, я бы удавилась сто раз, но мне как на ушко шептало – обожди, он тебя ждет, он есть, и все будет…
И она задремывала, а потом снова просыпалась, и целовала его, и бормотала что-то, и словно собирала всю себя в ладони и ссыпала ему на грудь.
Чудо, – только и мог подумать Абрикосов. У нее было странное тело, все твердое. Будто из цельного куска, гладкого, гибкого, горячего… Чудо.
6
Девчонки сказали, что в общежитие пришла посылка из дому. Алена съездила и привезла фанерный ящик. Там были две банки чуть засахаренного варенья, домашняя колбаса, копченый окорок и громадный, кило на три, кусок самодельного розового шпига, нежно просоленного, со следами черной щетинки на полупрозрачной коже.
Устроили маленький пир.
Алена сидела положа голову на кулаки и смотрела, как он ест, и вдруг поняла, что он не просто ест, угощается или там лакомится, нет, он утоляет голод. Абрикосов отрезал толстенные куски сала, торопливо клал их на хлеб, жадно впивался зубами и глотал, толком не прожевав, у него даже двигались уши, и глаза мутно глядели в одну точку.
– Голодненький, – вздохнула она и погладила его по плечу.
Абрикосов перестал жевать и несколько обиженно взглянул на Алену.
– Кушай, кушай, – она улыбнулась и снова погладила его, теперь уже по голове. – А на лето к нам в Карныш поедем. Отъедимся. Папа боровка заколет, я кровяной колбасы накручу, с гречневой кашей, пробовал?
Он удивленно покачал головой.
– Во! – Алена подняла большой палец и облизнулась. – Только ее надо свежую есть, в тот же день, или завтра. И грудинки накоптим, и вообще, побольше всего с собой наберем, такого, лежкого, чтоб хватило подольше.
Ага, значит, она про себя уже все определила и решила, и безрассудные ночные клятвы быстренько перевела в практическую плоскость, и летом потащит его в Ульяновскую область в качестве законного супруга? Впрочем, в этом нет ничего особенного, – подумал тут же Абрикосов, – наверное, любая нормальная женщина хочет семью, стремится к налаженной, уютной и сытой жизни, и это вовсе не удивительно. Удивительно другое. Просто непостижимо, как в ее голове запредельная поэзия может уживаться с этакими хозяюшкиными мыслями о боровке и лежкой копченой грудинке.
Как, почему? Потому что – пласт. Да, конечно, – обреченно понял Абрикосов, – она вовсе не былинка на ветру, нет, эта