Константин Носилов - Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 1
Там было даже тепло, в этом снежном жилище самоеда, и ничто, ровно ничто не напоминало, что мы в снегу или в сугробе, как звери.
Но прежде чем я мог вдоволь налюбоваться этой картиной — людей в шатре, у огня, над которым уже кипели разные котлы и чайники, случилось нечто неожиданное… В чум чуть не в самый костер свалился Яхурбетко, который, вероятно, напрасно разыскивая меня в снегах и не пускаемый туда чужими псами, попал в дымовое отверстие и сорвался оттуда вместе с снегом и комьями льда прямо на середину чума.
Визг и крик детей приветствовали его появление. Над огнем взвилось громадное облако пара, дыма и пепла; потом раздался в чуме взрыв хохота, и Яхурбет предстал с ошпаренными боками, как виновный.
Но это несчастное обстоятельство послужило, однако, к тому, что все его сразу полюбили за догадливость и тут же решили отвести ему самое почетное место возле меня, на оленьих шкурах.
Надо было видеть его довольную морду, когда он тут же уселся с нами в рядок, у огня, посматривая на огонь и думая какую-то пёсью думу!
В этом чуме в сообществе двух семей самоедов да десятка ребят, которые резвились тут, ползая по матерям и нашим спинам, по Яхурбету и собакам, окруженные десятком других псов, помещавшихся в снежном коридоре, в проходе, освещаемые днем и ночью костром, продымленные дымом его в ветреные дни, мы и должны были с Яхурбетом прожить половину второй полярной ночи. Это было чудное житье, полное веселья и приключений. Рассказы охотников не затихали в чуме; мурлыкали какие-то песни-импровизации самоедки; часами шла игра в карты и шашки у самого пламени или коптящего ночника; шла чеканка и починка ружей и литье разных пуль с заговорами: убить непременно медведя. И это прерывалось беспрестанной едой: утром — холодного мерзлого мяса, днем — бесконечными чаями с салом, мозгами и самоедскими лепешками на тюленьем жире, а вечером — таким обедом в котлах, на который уходит целиком олень, чуть даже не с его рогами.
Тихо было относительно только ночью; но и то сон прерывался собаками, которые тихо входили ночью в жилище и, отыскивая кости, уже обглоданные людьми, дрались из-за них самым остервенелым образом, не разбирая, что местом драки служат спящие люди.
Тогда горе было и мне и Яхурбету: самоеды схватывали первое, попавшееся под руку полено, и хлестали им в темноте по псам, а часто и по нашим телам, закутанным в шкуры.
Тогда добывался огонь; из шкур вылезали самоеды, голые и лохматые, и с громким хохотом рассказывали, кого и как и кто лупил, думая, что попадает по псам, а не по человеку.
Но были дни, когда мы занимались и экскурсиями и охотами, для которых прибыли сюда с Яхурбетом.
Это были чудные поездки.
Еще ночью, — темно еще на дворе, — самоеды объявляли, что сегодня день охоты. Самоедки рано разводили огонь и варили нам чай и готовили горячее мясное кушанье; в просторные мешки наскоро совались патроны, пули, порох; у огня торопливо оттачивались ножи, приносилась теплая одежда, и мы, еще гораздо ранее рассвета, выходили из снежной норы и торопливо запрягали собак в сани.
Яхурбеи сам давался теперь в упряжку, вероятно, привыкнув к новой своей обязанности, и мы, скользнув с высокого сугроба у берега, летели в темноте, по льдам, к какой-нибудь далекой полынье, дымящейся в море.
Попадет трещина во льду — ничего; попадет торос — с упорством взбираемся; попадет тонкий лед только что застывшей полыньи, санки подгибаются, но нас быстро выносят собаки. И через час-два езды мы где-нибудь далеко уже в море. Кругом полная тишина и темнота, и не знаешь, стоишь ты на неподвижном льду или же оторвало тебя от берега и несет незаметно в открытый океан.
В такие дни были азартные охоты: тюлень лез, что называется, на дуло ружья; выстрелы гремели беспрерывно и тонули в тихом воздухе, а льды только постанывали от движения воды — прилива или отлива.
Берег льда, бывало, чернеет от темных туш тюленей; другие попадались — настоящие гиганты; не успевала плавать лодка с подбирающими зверей охотниками, а псы наедались до такой степени, что только лежали и дышали.
Не то было в дни непогоды.
Из чума слышно было, как посвистывал ветер на воле, сыпалась пороша к нам в дымовое отверстие; но в чуме в снегу была полная тишина, как бы в могиле.
Тогда мы не выходили неделями из-под снега, тогда бегали проведывать только псы и хозяева, что делается на улице, но мы и без слов, без доклада, угадывали, что творится там, наверху, когда они возвращались оттуда все в снегу, запорошенные, сгребая рукой снег с лица я отряхая одежду, с которой летели хлопья снега.
Но пройдут метели, наступит тихая ночь, и тогда мы с Яхурбетом наслаждаемся воздухом столько, сколько хотим.
Тогда каждый сугроб нам постель, и лежишь на ней и любуешься северным сиянием, которое в такие ночи там бесконечно.
Какие-то огненные столбы двигаются по звездному, чистому, ясному небу, развертываются в ленты и вымпелы, разгораются все разноцветными нежными цветами; а то ударят вдруг словно неподвижною ракетой высоко-высоко или вдруг вспыхнут целым бледным облаком, которое потом видно, как тает.
Лежишь и любуешься, и мысли далеко вверху, в этом непонятном доселе небесном явлении, в этой загадочной игре света…
А то гуляешь вдоль низкого берега, на котором выдуло весь снег ветрами, страшной бурей. Гуляешь часами взад и вперед, до усталости, погруженный в какие-то изменчивые, как сон, далекие от берега этой земли, мысли.
Раз, гуляя так у мыска, мы с Яхурбетом было натерпелись порядочного страха. Только что было присели у камешка и сидим, окруженные морскими испарениями в виде густого тумана, как вдруг шали, явственные, тяжелые шаги со стороны моря. «У-р-р-р-р!..» — заворчал было Яхурбет своим сердитым голосом, но они направляются смело в нашу сторону. «У-р-р, ур-р-р, ур-р-р…» — пятится он немного ко мне, поджавши хвост между ногами. Кто-то всходит, поднимается с моря на мысок. «Медведь», — думаю я, хватаясь кругом, позабывши, что у меня и оружия нет. Вдруг белое громадное пятно стало перед нами среди тумана. Пес с визгом бросается к ногам, чуть не сшибая меня, и я несусь, несусь за ним по направлению к хижине, чувствуя даже за собой как: будто ужасную погоню.
Вбегаю я в чум и зову самоедов на зверя; но, оказывается, вместо медведя, там бродит безобидный дикий олень, который и представился нам в тумане белым мохнатым морским чудовищем.
Так жили мы, зимовали другую зиму с Яхурбетом, даже не думая о будущем; между тем оно словно только поджидало нас с своим горем.
После Николина дня мы покинули снежный сугроб, где провели столько времени счастливые, как дикари и дети; благополучно, миновали знакомый путь, только пролежавши сутки в одном сугробе вследствие бури, и, наконец, счастливо добрались в колонию, не заблудившись. Мы думали, что там нас ожидает старая, тихая, теплая, жизнь уже в цивилизованной обстановке, без лишений; но оказалось, что там ждало нас горе.
Оказалось, что пришли туда нехорошие вести с Карского, знакомого нам с Яхурбетом берега. Туда еще с осени ушли самоеды, чтобы набить оленя, но олень ушел куда-то, кочуя по острову. Есть стало самоедам решительно нечего; дожидаясь промысла, они поели даже свои шкуры; море тоже оказалось негостеприимным на этот год: ни открытой воды, ни полыньи даже не было видно с возвышенности, с высокого горного мыса.
Все пришли оттуда, воротились в колонию голодные и озябшие, некоторые семьи схоронили своих детей, погибших от голода; на лицах самоедов были следы тяжких голодовок и болезней, и они выглядели, как выходцы с другого света — так доняли их голод и холод.
Это было бы еще ничего: все воротились живыми. Но горе было в том, что там остался старик со старухою и молодым сыном, который, несмотря на голод, ни за что не хотел оттуда идти, все дожидаясь зверя и промысла.
Это был несчастный Фома с сыном Ваней и со старухою, которой я еще только этой осенью подарил прехорошенького маленького пса, привезенного из Архангельска, и с которым она никогда не расставалась.
Старику просто было тяжело подниматься на старости и перевалить хребет; он не хотел по гордости сознаться товарищам в старческой немощи, и вот он остался.
Все каждый день поджидали его, все каждый день присматривались, не покажутся ли с востока санки. Но санок не было, ревели одни бури. Страшные ревели бури, ообенные какие-то в этот год, беспрестанные и сильные; тяжелые поленья плясали у наших стен, двери двигались от сотрясения большого дома, лампадка качалась, распространяя колеблющийся свет в моей комнате, портреты шевелились. А печь так вздрагивала от напора сильного вихря, что на это отзывались жалобно часы и не во-время били.
И порой самоеды, сидя у меня в гостях, среди разговоров вдруг задумывались, и на их глазах навертывались нескрываемые слезы…
— Где-то Фома теперь со старухою? Уж жив ли? — другой раз скажут они, и все замрут в каком-то тяжелом предчувствии и сразу затихнут.