Михаил Кузмин - Том 2. Проза 1912-1915
— Если это вас успокоит, платите.
Во всю дорогу они почему-то не говорили, так что Валентина могла свободно проводить какую-то параллель между своим чувством к Миусову и смешною привязанностью Пелагеи к толстому белому мужчине, который десять лет как пропал.
Анна Ивановна, которой Валентина вкратце рассказала историю приблудной еврейки, поинтересовалась только, есть ли у новой квартирантки паспорт, который последняя и не замедлила вытащить из кармана второй нижней юбки.
Разоблачившись, она оказалась отнюдь не существом, у которого только одно сердце, чтобы любить, и две ноги, чтобы искать бежавшего мужа. Она оказалась полненькой, приятной дамой, похожей не на бесплодную Иезавель, а скорей из породы добродетельных Реввек, к которым так идет носить парик и быть окруженной кучей курчавых ребятишек, которых они народили во славу божию.
Очевидно, она устала, потому что, сняв платье и две нижних юбки, она тотчас улеглась на диване, сломать который не предвиделось опасности, и прошептала, перед тем как заснуть:
— Вы — добрая девушка. Вас Бог наградит, а полтинник, мадам, я вам внесу завтра вперед за неделю.
Глава семнадцатая
Когда Люба закрывала глаза, ее веки походили на куриные. Это было смешно и жутко, особенно при общем ее птичьем виде, но в данную минуту Павел почти предпочел бы, чтобы она их не открывала, так неуютен и страшен был ее взгляд. Основанием ее речей и взглядов была как будто ревность о Боге и любовь к нему, Павлу, но порой казалось, что это основание лежит так глубоко, что о нем почти забыли, а любовно развиваются и холятся только произошедшие от него ненависть и желание мстить всем настоящим и кажущимся обидчикам. «Ангел мстительный» — хотелось бы сказать, но дело в том, что впечатление страшного происходило не столько от неистовой жестокости ее желаний, сколько от соединения ненависти с бессилием, с чем-то смешным и уродливым. Уродливым не потому, что Люба была калекой, а потому, что непомерная злоба почти воочию разрывала ее бессильное тело, захлестывая и правду, которую она искала, и любовь, которою горела. Ее любовь не могла называться желанием, но она была лишена всякой любовности, нежности и сожаления, а скорее представлялась какой-то опустошающей и разрушающей защитой. Можно было бы вскрикнуть, если бы она привлекла брата к себе на грудь. Она ненавидела не только врагов Павла, но еще больше его друзей, тех, кого он любил или мог бы полюбить, хотя знала, что полюбить он может только достойных любви людей. Одного его она берегла, считая ревность и мстительность за любовь.
Мальчик вздрогнул, когда она неожиданно прикоснулась к его руке своею маленькой воспаленной ладонью и, подняв куриные веки, опять сухо и безжалостно засверлила глазами, говоря:
— Ты говоришь: Матильда Петровна нездорова?
— Да, она очень слаба.
— Она, наверное, умрет, а твоему Родиону хоть бы что! Разве это человек? это жеребец заводский! Он все, все принесет в жертву своему телу. Ну, хорошо, он твоей любви не видит, ему ее не понять, но он уверяет, что мать свою любит… любит, а сам Бог знает где путается! какая же это любовь?
— Он не знает, что положение Матильды Петровны так тяжело.
— Ты всегда готов его оправдывать; а если бы и знал, все равно поступал бы так же! Я бы расстреляла этих толстокожих. А что Матильда Петровна умрет, в этом нет ничего удивительного: ее Бог наказывает!..
— За что, Люба, наказывает?
— Он еще спрашивает, святая душа! За тебя, конечно. Если Родион тебя не видит, то мать его тебя просто терпеть не может. А разве ты виноват, что ты — сын ее мужа и любишь ее сына больше, чем она сама? Я бы на твоем месте их дом сожгла! Какие слепые дряни! Старухе-то давно нужно о смерти думать, а она все злобится, всем жить мешает. Но она умрет, умрет, вот увидишь! одна умрет! сынок-то не придет!
— Зачем, Люба, так говорить? Разве тебе легче будет, если случится так, как ты говоришь?
— Легче, потому что я буду видеть справедливость! Буду видеть, что правда не забыла нас, что есть Бог в небе!
— Отчего ты, Люба, такая злая?
— Потому что я хочу правды.
— Разве это всегда делает злым человека?
— Я не знаю. Я сделалась такою, какой ты меня видишь. Меня Бог не забывает! — и она посмотрела на плед, которым были укутаны ее ноги.
— Ты можешь выздороветь.
— Зачем? Я именно вот так в колясочке и хороша. И потом, вылечись я, — я могу сделаться добрее, это опять-таки не дело. Это, как говорится, не стильно, понимаешь? — Зачем шутить и злобиться? ты никого не любишь.
— Я тебя люблю.
— Чего же ты бы хотела?
— Чтобы я была для тебя одна, как ты для меня один. Чтобы я могла, имела право оторвать голову всем, кто к тебе подойдет. Только, ради Бога, не думай, что я влюблена в тебя.
— Ты говоришь: оторвать голову, разве это приятно?
— Я думаю, что довольно приятно! Ах, это Родион Павлович? — крак — без головы. Матильда Петровна, добрая старушка? — крак — то же самое! Занятнее всякого Майн Рида быть таким божьим щелкунчиком.
И Люба даже щелкнула зубами, но потом рассмеялась коротко и сухо. Опустив снова глаза, она немного помолчала, затем начала спокойно:
— Ну, полно шутить. Расскажи мне лучше, откуда ты достал тогда деньги для этого дурака?
— Это — целая история! Представь себе, я их достал у Верейского, мужа как раз той самой женщины, для которой Родион Павлович и искал эту сумму.
— Я думала, что такие случаи бывают только в фарсах.
— А вот случилось и в истории, которая совсем не похожа на фарс.
— Ну, положим, не далеко отъехала. И что же, этот колпак не знал, что дает деньги любовнику своей жены?
— Представь себе, что знал.
— Это мне начинает почти нравиться! А другой не догадался, откуда эти деньги?
— Люба, зачем ты меня об этом спрашиваешь?
— Чтоб посмеяться. Это не каждый день встречается. Только не понимаю, отчего ты молчишь. Или боишься выдать своего друга? Ты его выдал уже молчанием. Со мною нужно быть откровенным. Ну, признавайся! он отлично догадался и просил тебя даже еще раз сходить туда. Не прямо просил, конечно, а так, делал разные роковые намеки, и ты бегал, доктор давал, а Родион брал. Ну, что ж ты молчишь? Отчего ты не смеешься? Ведь это же колоссально весело!
— Этого не было! — сказал Павел.
— Чего не было?
— Я туда больше не ходил.
— Удивляюсь твоему непослушанию. Как же так? Даме нужно новое белье, а Павел Павлов какое-то благородство соблюдает! Кому это нужно? Ведь тебя не убудет, а Родион Павлович изволит расстраиваться.
— Зачем ты меня мучаешь?
— Я тебя не мучаю, я только правду говорю. Я тебе верю, что ты не ходил, но все остальное было так, как я рассказала. Я ведь завела этот разговор неспроста. Я тебе хотела предложить: у меня часто остаются деньги от хозяйства, так, когда тебе понадобится, я тебе их дам, но с условием, чтобы ты говорил, что эти деньги от Верейского.
— Для чего тебе это нужно?
— Я хочу, чтобы Родион Павлович еще больше тебя любил, а чтобы тебе легче доставалась эта любовь.
Она вдруг бросила спокойный тон и продолжала необыкновенно пламенно:
— Я хочу, чтобы ты видел своими глазами, какая пустая дрянь твой идол, и чтобы тогда любил его, если можешь.
— Я его спасу!
— Вот и спасай! Я тебе предлагаю для этого деньги, хотя и стоило бы ему пустить себе пулю в дурацкий лоб.
— Я его иначе спасу, Люба.
В ответ Люба громко рассмеялась и смеялась долго, взмахивая маленькими ручками. Когда ее смех умолк, оказалось, что в передней давно уже звонит звонок, как бы отвечая ее смеху.
— Отвори, Павел, — дома никого нет. Николай ветром вошел в переднюю.
— Я тебя искал везде, Павел. Необходимо очень быстро действовать, т. е. не столько действовать, сколько быть настороже.
— Кто там пришел? что вы там шепчетесь? идите сюда! — закричала Люба с своего креслица.
— Это ко мне, Люба, — Николай Зайцев.
— Он может прийти сюда! ведь у тебя нет от меня секретов!
— Ты можешь говорить! — отнесся Павел на вопросительный взгляд Зайцева.
— Вот в чем дело. Я тебе давно говорил о Тидемане. Он запутал твоего родственника, Миусова Родиона. Он предложил ему от общества, членом которого он состоит, чтобы тот за большую сумму украл из министерства, где он служит, важную для них бумагу. Так как я знаю, что ты его очень любишь, я тебя предупреждаю, чтобы ты следил, как бы он этого не сделал, потому что Тидеман — изменник и провокатор, он не сегодня завтра всех выдаст, и тогда Миусову несдобровать; а покуда у Тидемана нет расписок, и от всего можно отпереться. Я их предупреждал, но в Тидемана все верят, и меня просто выгнали.
— Боже мой! Боже мой! — проговорил Павел, не замечая, как Люба, впившись руками в плед и вытянув шею, раскрыла глаза и рот, с каким-то восторгом впивала каждое слово Зайцева. Наконец она сказала совсем чистым голоском: