Алексей Писемский - Взбаламученное море
— У нас в корпусе, когда четыреста розог давали и мальчик закричит, так подлецом считали! — добавил Петцолов с своей стороны.
Не делали мне никаких замечаний только правовед и Евсевий Осипович. Последний даже с некоторою гримасой сказал мне:
— Продолжайте, пожалуйста!
Я перешел наконец к сценам любви и чувствовал, что голос мой дрожал душевными нотами, которые, казалось бы, должны были проходить в то сердце, в которое предназначались.
Замечания, впрочем, начались тогда только, как я начал описывать разных лиц, к которым Иосаф ездил занимать деньги.
— Вот кто проприетеры-то! — воскликнул Бакланов, когда я прочел о скупом молодом купце: — их бы надобно душить…
На том месте, где я описывал пьяного майора, вмешался Петцолов.
— У нас до сих пор еще есть батальоный командир, который каждогодно по два месяца пьет запоем.
— Читайте, пожалуйста, дальше! — перебил его, обращаясь ко мне, Евсевий Осипович.
Я продолжал.
Когда описывалось, как взяли Иосифа в острог, как производилось следствие над ним, участие со всех сторон было полное.
— Какой гадкий этот полицмейстер! — заметила Софи.
Когда же я прочел, как тело Иосифа в тюрьме, упав, звякнуло, она даже вздрогнула.
— Бедный! — проговорила она.
— Чудесно! чудесно! — воскликнул Бакланов.
— Как славно вы разных этих канальев обрисовали! — заметил Петцолов.
— Этакие случаи возможны только при закрытом суде, — заметил правовед.
— Конечно! — отвечал я ему.
Около двадцати уже лет мое авторское самолюбие получает щелчки оттуда и отсюда, и все-таки я не приучил себя наблюдать, как и что вокруг меня происходит.
Но видел и подметил все это Евсевий Осипович.
В продолжение всего этого чтения и отзывов, у него не сходила с губ насмешливая улыбка.
Стали поспешно подавать ужинать, и мы все уселись.
Я посажен был около хозяйки.
— Чудесно! чудесно! — говорила она.
Я скромно, но не без удовольствия тупился.
— Вы вот, как видно, наблюдали жизнь, — обратился вдруг ко мне Евсевий Осипович: — скажите: какая по преимуществу поражает вас в теперешнем нашем обществе черта?
— Право, не знаю! — отвечал я.
Мне не хотелось с ним говорить.
— Черта все-таки движения вперед, — подхватил Петцолов.
Евсевий Осипович не взглянул даже на него.
— Черта торопливости! — продолжал он, исключительно обращаясь ко мне. — У нас все как-то скоро поспевает. Каково это выходит, того не разнюхивай очень, но зато скоро.
Я сначала и не понял, к чему он эту речь клонит.
— Вот у вас ведь этот аксельбант академический? — обратился он вслед затем к Петцлолову.
— Да-с, — отвечал тот серьезно.
— Я, например, — продолжал Евсевий Осипович, опять как бы обращаясь ко мне: — сам некогда в молодости служил в военной, знаю теперь весь верх военный, и, признаюсь, предполагал в нашем воинстве все возможные добродетели: и храбрость, и честность рыцарскую, и стойкость, но никак уж не ученость: так вот было и изживал с тем век, только раз иду по Невскому, один мне попадается офицер с ученым аксельбантом, другой, третий, наконец сотня. — «Что такое, говорю, это все ученые?» — «Все ученые», говорят. Вот те на! сразу тысяч пять понаделали.
— Это не ученость, а знак один! — проговорил было Петцолов с насмешливою улыбкой.
— Знак — вещь важная-с! — воскликнул ему Евсевий Осипович: для французского инженера корде — предмет Бог знает каких честолюбивых мечтаний и трудов. Они, сделав два-три открытия, стяжают это… А вы вот, вам надели это, вы уж думаете: «Э! баста! я ученый…»
Мне самому действительно странно было видеть на Петцолове аксельбант.
Он покраснел и сказал каим-то глухим голосом.
— Я вам позволяю это говорить только как старику…
— Что мне позволять-то? — возразил ему, нисколько не сробев, Евсевий Осипович: — я говорю не лично про вас, а про весь, во всей его окружности, факт.
Затем последовало довольно неловкое и продолжительное молчание.
— Мысль лучше больше поощрять, чем гнать и преследовать ее, проговорил наконец, как бы сообразив, Бакланов.
— Это не мысль поощрять, — отвечал Евсевий Осипович: — а бессмыслие, которым, извините меня, и вы и все общество полны: мы вот несколько месяцев назад были у вас, и вы, в противодействии общественному направлению, предполагали издавать какой-то эстетический журнал, а госпожа племянница, кроме как о своих буклях и юбках, вряд ли о чем и думала в то время; но сегодня — приезжаем, и каких граждан в вас встречаем: при каждом намеке на общественное зло сердца ваши наполняются гневом и негодованием. Она, например, молодая и, вероятно, еще пылкая женщина, проходит с невниманием и зевотой, когда ей читают, со слезами в голосе, про любовь: некогда ей заниматься сим бренным удовольствием; в ней один огонь горит, огонь гражданки!
Софи сидела, потупясь, но Бакланов побледнел.
— Не годы же употреблять на то, чтобы начать честно думать! — проговорил он: — для других, кто постарше, конечно, это трудно; но нам еще, слава Богу, не семьдесят лет!
— Нет-с, годы! — закричал на него Евсевий Осипович: — мало того, десятки лет… столетия! Прочтите-ка хорошие истории и поучитесь, как и каким испытаниями делались настоящие-то граждане; а вот она, — прибавил он, снова показывая головой на Софи: — то, что есть в ней, она скрывает, а к чему участвует, то — лжет — того нет у ней в душе.
— Ну, уж и лгунья я! — сказала Софи.
Бакланов опять заступился за нее.
— Откуда же к вам-то, дядюшка, разные христианские, социалистические и мистические идеи пришли? — спросил он насмешливо: жизнь ваша не совсем же согласна со всем этим была.
— На меня вам нельзя указывать-с! — вывернулся Евсевий Осипович: — я родился, вырос и жил в веке рабства и холопства, я должен был вилять хвостом, а вы призваны на более чистое служение.
Говоря это, он уже поднимался.
— Благодарю! — сказал он, обращаясь ко мне: — ваш полет не высок, не орлиный, но не лживый.
И, отдав прочим холодный поклон, вышел.
— Да ты сказала ему, что мы завтра уезжаем? — обратился Бакланов к Софи.
— Сказала, за это и бесится, — отвечала она с улыбкой.
— А вы завтра уезжаете? — спросил я.
— Уезжаем, monsieur Писемский, уезжаем! — отвечала Софи с сожалением.
— Она едет в свое именьице, а я в свое! — подхватил Бакланов.
Я на это молча только поклонился.
«Так вот чем наслаждались в моем произведении, — думал я, едучи домой: — да и то, по словам Евсевия Осиповича, притворно!»
8
Что собственно занимает ее
Сердце мое не утерпело.
На другой день я поехал проводить моих друзей на железную дорогу.
В первой же со входа комнате я встретил Бакланова, с дорожною сумкой через плечо и в фуражке.
— Merci, Писемский, — сказал он, с чувством пожимая мне руку и даже целуясь со мной. — Софи там, в отделении первого класса.
Я прошел туда, и так случилось, что подошел к Софи сзади. Возле нее, низко-низко наклонясь, стоял Петцолов. Я невольно приостановился и не подходил к ним.
Говорила Софи.
— Он несносен… Теперь он разоряется и выходит из себя, как будто бы я в том виновата, тогда как я живу решительно независимо от него…
— Надобно не зависеть и от любви к нему.
— Я его не люблю…
— Надобно доказать это на деле.
Софи грустно покачала головой.
— Для женщины это не так легко, — сказала она.
— Для умной женщины это должно быть совершенно легко, проговорил Петцолов и потом довольно небрежно прибавил: — Я буду писать к вам!
— Нет, невозможно, — отвечала Софи серьезно: — я лучше сама вам напишу.
— Но до тех пор я умру.
— Нет, живите! — произнесла Софи явно нежным голосом.
Я, может быть, и еще бы узнал что-нибудь, но в это время входил Бакланов. Я поспешил к нему навстречу.
— Я все ищу! — сказал я.
— Да вот она, — отвечал он мне.
Мы подошли.
Софи кинула на Бакланова рассеянный взгляд, но увидев меня решительно просияла радостью.
— Ах, monsieur Писемский! Как это мило с вашей стороны. Merci, merci, — говорила она и даже отодвинулась, чтоб я сел рядом с ней.
Я сел.
Мне было немножко досадно на нее, но, главное, меня возмущал Бакланов: неужели он ничего не видал, что кругом его происходит, или, может быть, находит в этом удовольствие?
— Скажите, пожалуйста, вы едете теперь к семейству вашему? — спросил я его.
— Нет, семейство мое в К… — отвечал он, как-то еще ниже склоняя свою потупленную голову.
Он по-прежнему был заметно грустен.
— У вас ведь есть дети? — продолжал я его пытать.
— Есть, — отвечал небрежно Бакланов.
— Как вам, я думаю, грустно о них; вы более полугода не видали их.