Михаил Шолохов - Судьба человека. Поднятая целина (сборник)
– За день десятину с гаком – это много делов… Загнул ты вчерась через край, товарищ Давыдов! Как бы нам с тобой не опростоволоситься…
– Все в наших руках, все наше! Чего ты боишься, чудак? – бодрил его Давыдов, а про себя думал: «Умру на пашне, а сделаю! Ночью при фонаре буду пахать, а вспашу десятину с четвертью, иначе нельзя. Позор всему рабочему классу…»
Пока Давыдов вытирал лицо подолом парусиновой толстовки, Кондрат запряг своих и его быков, крикнул:
– Пошли!
Под скрип колёсен плугов Кондрат объяснял Давыдову простые, десятилетиями складывавшиеся основы пахоты на быках.
– Лучшим плугом считаем мы сакковский. Вот хучь бы аксайский взять, слов нет – плуг, а до сакковского ему далеко! Нету в нем такого настрою. Мы порешили пахать так: отбиваем каждому свою клетку, и бузуй на ней. Спервоначалу Бесхлебнов, Атаманчуков, Куженков, – да и Любишкин к ним припрегся, – зачали пахать след в след. «Раз у нас колхоз, – говорят, – значит, надо пущать плуг за плугом». Пустили. Только вижу я – не туда дело загинает… Передний плуг остановится, и другим надо останавливаться. Ежели передний пашет с прохладцем, и остальные по нем нехотя равняются. Я и взбунтовался: «Либо меня, – говорю, – пущайте передом, либо отбивайте каждому свою клетку». Тут и Любишкин понял, что не годится так пахать. Ничью работу не видно. Побили на клетки, ну, я и ушел от них, десять очек им дал, чертям! Каждая клетка у нас – десятина: сто шестьдесят сажен – долевой лан и пятнадцать – поперечный.
– А почему поперечный лан не пашется? – глядя на обчин пахотной клетки, спросил Давыдов.
– А это вот зачем: кончаешь ты долевую борозду и на выгоне завертаешь быков, так? Ежели круто их поворачивать, так им шеи побьешь ёрмами, и – готов бык, негож пахать! Потому вдоль пробороздишь, а потом вывернешь плуг и гонишь пятнадцать сажен порожнем. Трактор – он круто повернулся, ажник колеса у него под перед заходют, и опять пошел рвать обратным следом, а трех-четырех пар быков разве повернешь? Это им надо как в строю, на одной левой ноге крутиться, чтоб без огреха на повороте запахать! Через это и больших клеток бычиной пахоте нельзя делать! Трактору, чем ни длиньше гон, тем спокойней, а с быками пробуровлю я сто шестьдесят длиннику, а потом ить плуг-то у меня по поперечному лану порожня идет, на ползунке. Да вот я вам нарисую, – и Кондрат, остановившись, начертил на земле отточенным концом чистика удлиненную клетку. – Тут нехай четыре десятины. Вдоль – сто шестьдесят сажен, и поперек шестьдесят. Вот я пашу первый долевой лан, глядите: ежели я одну десятину пашу, мне надо порожнем пятнадцать сажен по выгону объехать, а ежели четыре десятины – шестьдесят. Несходно ить? Поняли? Потеря времени…
– Понял. Это ты фактически доказал.
– Вы пахать-то пахали когда?
– Нет, браток, не приходилось. Плуг я приблизительно знаю, а пускать его в действие не могу. Ты мне укажи, я понятливый.
– Я зараз вам налажу плуг, пройду с вами гона два, а потом уж вы сами наловчитесь.
Кондрат наладил плуг Давыдова, переставил на подъемной подушке крюк, установил глубину в три с половиной вершка и, незаметно перейдя в обращении на «ты», на ходу объяснил:
– Тронемся пахать, и ты будешь видать: ежели быкам будет тяжко, то подкрутишь оборота на полтора вот эту штуку. Называется она у нас бочонком; видишь, он на разводной цепи, а борозденная цепь – глухая. Крутнешь ты бочонок, и лемех трошки избочится, пойдет на укос и будет брать шириной уж не во все свои восемь дюймов, а в шесть, и быкам будет легше. Ну, трогаем! Цоб, лысый! Цоб!.. Не щади живота, товарищ Давыдов!
Погоныч Давыдова, молодой парнишка, щелкнул арапником, и головные быки дружно взяли упор. Давыдов с некоторым волнением положил руки на чапиги, пошел за плугом, глядя, как, разрезанный череслом, лезет из-под лемеха по глянцевитому отвалу черный сальный пласт земли, валится, поворачиваясь набок, как сонная рыбина.
В конце лана на выгоне Майданников подбежал к Давыдову, указал:
– Клади плуг налево, чтобы он на ползунке шел, а чтобы тебе отвал не чистить, вот так делай, гляди! – Он налег на правую чапигу, поставил плуг «на перо», и пласт земли, косо и туго проехавшись по отвалу, словно слизал плотно притертую, налипшую на отвале грязь. – Вот как надо! – Кондрат опрокинул плуг, улыбнулся. – Тут тоже техника! А не поставь плуг «на перо», надо бы, пока быки поперечный лан пройдут, чистиком счищать грязцо с отвала-то. Зараз у тебя плуг – как вымытый, и ты могешь на ходу цигарочку для удовольствия души завернуть. На-ка!
Он протянул Давыдову свернутый в трубку кисет, скрутил цигарку, кивком головы указал на своих быков:
– Гляди, как моя баба наворачивает! Плуг настроенный, выскакивает редко, ей и одной бы можно пахать…
– Это у тебя жена погонычем? – спросил Давыдов.
– Жена. С ней сподручней. Ее иной раз и крепким словом пуганешь – не обидится, а ежели и обидится, то только до ночи… Ночь помирит – свои как-никак…
Кондрат улыбнулся и широко и валко зашагал по пашне.
В первом упруге[42] до завтрака Давыдов вспахал около четверти десятины. Он нехотя похлебал каши, дождавшись, пока поели быки, мигнул Кондрату:
– Начинаем?
– Я готов, Анютка, гони быков!
И снова – борозда за бороздой – валится изрезанная череслом и лемехом заклеклая, спрессованная столетиями почва, тянутся к небу опрокинутые, мертво скрюченные корневища трав, издробленная, дернистая верхушка прячется в черных валах. Земля сбоку отвала колышется, переворачивается, словно плывет. Пресный запах чернозема живителен и сладок. Солнце еще высоко, а у подручного быка уже темнеет от пота линючая шерсть…
К вечеру у Давыдова тяжко ныли потертые ботинками ноги, болела в пояснице спина. Спотыкаясь, обмерил он свой участок и улыбнулся спекшимися, почерневшими от пыли губами: вспахана за день одна десятина.
– Ну, сколько наворочал? – с чуть приметной улыбкой, с ехидцей спросил Куженков, когда Давыдов, волоча ноги, подошел к стану.
– А сколько бы ты думал?
– Полдесятины одолел?
– Нет, черт тебя задери, десятину и лан!
Куженков, смазывавший сурчиным жиром порезанную о зубья бороны ногу, закряхтел, пошел к клетке Давыдова мерять… Через полчаса, уже в густых сумерках, вернулся, сел подальше от огня.
– Что же ты молчишь, Куженков? – спросил Давыдов.
– Нога что-то разболелась… А говорить нечего, вспахал, ну и вспахал… Делов-то! – нехотя ответил тот и прилег возле огня, натягивая на голову зипун.
– Замазали тебе рот? Теперь не гавкнешь? – захохотал Кондрат, но Куженков промолчал, словно и не слышал.
Давыдов лег около будки, закрыл глаза. От костра наносило запахом древесной золы. Жарко горели натруженные ходьбой подошвы, в голенях – ноющая тяжесть; как ни положи ноги, все неудобно, все хочется переменить положение… И почти сейчас же, едва только лег, перед глазами поплыла волнующаяся черная почва: белое лезвие лемеха скользило неслышно, а сбоку, меняя очертания, смолой вскипала, ползла черная земля… Почувствовав легкое головокружение и тошноту, Давыдов открыл глаза, окликнул Кондрата.
– Не спится? – отозвался тот.
– Да что-то голова кружится, перед глазами – земля из-под плуга…
– Уж это завсегда так, – в голосе Кондрата послышалась сочувственная улыбка.
– Целый день под ноги глядишь, от этого и кружение делается. А тут дух от земли чертячий, чистый, от него ажник пьянеешь. Ты, Давыдов, завтра под ноги дюже не пулься, а так, по сторонам больше интересуйся…
Ночью Давыдов не чувствовал укусов блох, не слышал ни ржанья лошадей, ни гогота припоздавшей станицы диких гусей, ночевавших на гребне перевала, – уснул мертво. Уже перед зарей, проснувшись, увидел подходившего к будке закутанного в зипун Кондрата.
– Ты где это был? – в полусне, приподняв голову, спросил Давыдов.
– Своих и твоих быков стерег… Дюже подкормились быки. Согнал их в ложок, а там травка добрая выметалась…
Хрипловатый голос Кондрата стал стремительно удаляться, глохнуть… Давыдов не слышал конца фразы: сон снова опрокинул голову его на мокрую от росы шубу, покрыл забытьем.
В этот день к вечеру Давыдов вспахал десятину и два лана, Любишкин – ровно десятину, Куженков – десятину без малого, и совершенно неожиданно для них на первое место выбился Антип Грач, до этого находившийся в группе отсталых, в насмешку прозванной Давыдовым «слабосильной командой». Он работал на отощавших Титковых быках, когда полудновали – промолчал о том, сколько вспахал; после обеда жена его, работавшая с ним погонычем, кормила быков своей упряги из подола, насыпав туда шесть фунтов причитавшихся быкам концентратов; а Антип даже хлебные крохи, оставшиеся после обеда, смахнул с ватолы, высыпал жене в подол – быкам на подкормку. Любишкин приметил это, усмехнулся:
– Тонко натягиваешь, Антип!
– И натяну! Наша порода в работе не из последних! – вызывающе кинул еще более почерневший от вешнего загара Грач.