Владимир Короленко - Том 8. Статьи, рецензии, очерки
В «главный штаб» потому, что в те древние времена (1826 год) не было еще даже «корпуса жандармов», и «привлекаемые» по подозрению в ненависти к слову раб помещались в ордонанс-гаузе при главном штабе.
С этих пор система совершенствовалась, захватывала все шире, и теперь трудно сказать, найдется ли хоть один русский писатель, не заштемпелеванный хоть когда-нибудь, хоть однажды в своей жизни печатью «неблагонадежности»…
Недавно умер граф Е. А. Салиас-де-Турнемир, автор «Пугачевцев». Он был граф, аристократ, цензор, вообще человек «вполне благонадежный». Даже «Новое время» и «Россия» не нашли на его репутации пятна и упрека и посвятили ему самые благосклонные некрологи.
И, однако, в жизни графа-писателя тоже был неблагонадежный эпизод, о котором, повидимому, забыли некрологисты. А между тем, он был оглашен самим Салиасом.
В «Историческом вестнике» (1898 года) были напечатаны воспоминания графа Е. А. Салиаса, в которых отмечена эта любопытная черта. В 1861 году происходили памятные студенческие волнения в Московском университете, и граф Салиас-де-Турнемир был избран в числе трех студентов отвезти в Петербург прошение на высочайшее имя. Прошение было вручено флигель-адъютанту, а на другой день граф явился за ответом к шефу жандармов, князю Долгорукову. Последний — человек уже пожилой и благосклонный — принял юношу очень милостиво и произнес при сем случае назидательную речь, суть которой заключалась в следующем: «Государю императору, как отцу своих подданных, крайне горько видеть, что молодежь, вместо того чтобы усердно заниматься науками, волнуется и занимается предметами, до ее образования не касающимися. Вместе с тем все справедливые желания студентов Московского университета будут удовлетворены. Возвращайтесь тотчас же обратно в Москву и постарайтесь, чтобы волнения в Московском университете тотчас же стихли».
Граф с товарищами в Москву вернулся, волнения стихли. Но… с тех пор на имени юного студента поставлен штемпель: «неблагонадежный», и он попал под негласный надзор полиции.
Те времена были много благодушнее наших. Теперь этот роковой штемпель лишает заклеймленного огня и воды, преграждает ему доступ на всякую казенную службу, заставляет господ губернаторов «не утверждать» кандидата на службу земскую, а иной раз даже гонит с частной, оставляя торную дорогу только в эмиграцию или в нелегальные. Тогда служебная карьера от тайных аттестаций не прерывалась. Пушкин, как известно, был сослан «в чиновники» в Новороссийский край, Герцен — в Вятку, Салтыков был в Вятке же советником казенной палаты и т. д.
Служебная карьера графа Салиаса шла тоже довольно успешно. Он стал чиновником по особым поручениям при тамбовском губернаторе, потом «по личному желанию гр. Д. А. Толстого» сделался редактором «С.-Петербургских ведомостей». Нужно заметить, что это «особое поручение» требовало нарочитого доверия, так как это редакторство «по назначению» совпало с отнятием аренды «Петербургских ведомостей» у либеральной редакции Корша и Суворина. Граф Салиас это доверие оправдал, был затем принят в российское подданство с высочайшего соизволения и затем одним почерком пера (как выразился министр Тимашев), не имея чина, получил сразу чин надворного советника. Затем граф был членом комитета цензуры иностранной в Петербурге и, наконец, управляющим конторы императорских театров, в каковом качестве представлялся государю.
Но вот однажды ему случилось отправиться в провинцию, где губернатором был его приятель. Граф по приезде в город остановился у этого губернатора. Однажды последнему принесли секретную бумагу. В ней губернатору, как домохозяину, предлагалась некая секретная анкета, относившаяся к его гостю, как состоящему под тайным надзором полиции!
Это было, по словам графа Салиаса, девятнадцать лет спустя после того, как юный студент Московского университета выслушал благосклонные назидания шефа жандармов, добродушного князя Долгорукова! Все это время за графом при всех его передвижениях следовала, как тень, репутация «неблагонадежности», и полиция озабоченно отмечала его приезды и отъезды, причем, конечно, росло соответствующим образом и «дело» об этом опасном человеке в сыскных учреждениях.
Впрочем, девятнадцать лет — это еще не очень много. Пушкин был менее счастлив и числился неблагонадежным чуть не полвека спустя после своей смерти. Заслуга освобождения великой тени от негласного надзора полиции принадлежит, по словам генерала П. Панкратова[77], шефу жандармов, известному генералу Мезенцеву. Назначенный шефом, Мезенцев потребовал к себе списки поднадзорных, в числе которых продолжал значиться «титулярный советник Александр Сергеевич Пушкин». Мезенцев тотчас же, конечно, распорядился очистить списки неблагонадежных лиц от умерших литераторов, чтобы в них осталось более простора живым.
1909
Старец Федор Кузьмич*
О старце Федоре Кузьмиче, герое повести Л. Н. Толстого, в исторических журналах существует целая, небольшая, правда, литература, а в последние годы личность таинственного отшельника стала предметом очень обстоятельного исследования. Было бы удивительно, если бы эта загадочная фигура не привлекла художественного внимания Л. Н. Толстого, до такой степени она заманчива и колоритна именно в толстовском духе: как бы ни выяснилась в дальнейшем действительная личность, скрывшая свое происхождение под кличкой Федора Кузьмича, — но и теперь уже несомненно, что под этим скромным именем в далекой Сибири угасла жизнь, начавшаяся среди блеска на высотах общественного строя. Итак — отречение и добровольный уход, — таково содержание этой загадочной драмы.
Вот в самых общих чертах то, что известно о Федоре Кузьмиче.
Осенью 1836 года к одной из кузниц около города Красноуфимска, Пермской губернии, подъехал верхом неизвестный человек, в простом крестьянском кафтане, и попросил подковать ему лошадь. Много, без сомнения, всякого звания людей проезжало по Красноуфимскому тракту, и многие из них подковывали своих лошадей, свободно отвечая на обычные вопросы любопытных кузнецов. Но в фигуре незнакомца было, по-видимому, что-то особенное, обращавшее внимание, а обычные «придорожные» разговоры он поддерживал, может быть, неумело и уклончиво. Может быть, также, что и одежда была для него не совсем привычна, и в окружающей обстановке он ориентировался плохо. Как бы то ни было, — разговор с кузнецами закончился тем, что неизвестного задержали и, по российской традиции, представили для разрешения недоумений «по начальству»…
На допросе он назвался крестьянином Федором Кузьмичем, но на дальнейшие вопросы отвечать отказался и объявил себя бродягой, не помнящим родства. Последовал, конечно, суд за бродяжество и, «на основании существующих узаконений», приговор: двадцать ударов плетей и ссылка в каторжные работы. Несмотря на многократные убеждения местных властей, относившихся с невольной симпатией к незнакомцу, в манерах которого чувствовалось, по-видимому, какое-то превосходство, — он стоял на своем, принял свои двадцать ударов, и 26 марта 1837 г. не помнящий родства бродяга Федор Кузьмич прибыл с арестантской партией в дер. Зерцалы, Боготольской волости, близ гор. Ачинска[78]. Таким образом неизвестный, появившийся нивесть откуда и не сумевший удовлетворить любопытство красноуфимсюих кузнецов, смешался с бесправной массой арестантов и каторжников. Здесь, однако, он опять сразу выделился на тусклом фоне преступников, страдающих и угнетенных.
Наружность этого человека все, знавшие его, согласно описывают следующими чертами: рост выше среднего (около 2 арш. 9-ти вершков), плечи широкие, высокая грудь, глаза голубые, ласковые, лицо чистое и замечательно белое; вообще черты чрезвычайно правильные и симпатичные. Характер добрый и мягкий, по временам, однако, проявлял легкие признаки привычно сдерживаемой вспыльчивости. Одевался более чем скромно: в грубую холщевую рубаху, подпоясанную веревочкой, и такие же порты. На ногах коты и шерстяные чулки. Все это очень чистое. Вообще старец был чрезвычайно опрятен.
Первые пять лет «бродяга» Федор Кузьмич прожил на казенном Красноречинском винокуренном заводе, в пятнадцати верстах от дер. Зерцал. На принудительные работы его, впрочем, не употребляли: и начальство, и служащие завода относились к благообразному старцу с особой внимательностью. Поселился он сначала у пригласившего его в свой дом отбывшего срок каторги Ивана Иванова. Но потом, заметив, что старик тяготится совместной жизнью в избе, Иван убедил односельцев построить для Кузьмича отдельную келью, в которой он и прожил одиннадцать лет. Пробовал старец и тяжелой работы: нанялся на золотые прииски, но скоро бросил. Жил после этого на пасеках, в лесных кельях, учил по деревням ребят. И всюду к нему влеклись простые сердца; Кузьмичу несли свои грехи и скорби, печали и недуги, простую веру и несложные вопросы. «Наставления его всегда были серьезны, немногоречивы, разумны, часто метили на сокровенные тайны сердца», — так говорит лично его знавший и писавший о нем «епископ Петр».