Александр Туркин - Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2
— Неприятное зрелище, — сказал, глядя на больного, доктор. — Сломалась драгоценная и сложная машина, где-то в глубине механизма выпал винтик или покривилось колесо, а движущая сила все еще работает… И колеса вертятся, машина работает, но бестолково, нескладно, нелепо… А поврежденное колесо все более и более выходит из нормального положения, тянет за собой другие части механизма — и машина работает все бестолковее, пока, наконец, не встанет… Здесь это, впрочем, не скоро случится, — он еще месяца три протянет… Удивительно крепкий организм, — такая встряска для всякого другого была бы смертельной… Если бы его во-время правильно лечить, можно бы достичь очень хороших результатов.
Решено было выждать несколько дней, чтобы больной немного поправился, и тогда отправить его в земскую психиатрическую лечебницу. Отправка эта представляла очень серьезные затруднения. Через полицию отправлять больного было неудобно, так как в таких случаях буйные больные, по словам доктора, доставляются в лечебницу в ужасном виде (с ними не церемонятся дорогой), а отрывать от дела кого-нибудь из здешних крестьян не хотелось. Пришлось остановиться на такой комбинации: решили, что повезем больного Кузьма и я. Мне все равно скоро нужно будет уезжать отсюда, а Кузьме тоже не миновать ехать.
Кузьма сначала и слышать не хотел об отправке брата в городскую лечебницу. Он несколько раз приходил к нам в больницу просить доктора отдать ему брата, приходила и его жена, плакала и умоляла "не губить". Боялось чего-то и "обчество", — доктору стоило много труда убедить крестьян, что "обчеству" ничего не будет. Так как доктор был упрям и настойчив, и так как эту черту его характера все прекрасно знали, то в конце концов все устроилось по нашему желанию, и мой отъезд с Кузьмой и "бешеным" был вопросом очень недалекого будущего.
Так как физические силы больного восстанавливались довольно быстро, мы решили свезти его возможно скорее, потому что при полном восстановлении его сил опять наступил бы период возбуждения, и тогда перевозка больного оказалась бы очень сложным и мудреным делом. А пока больной был очень спокоен, и вся его деятельность заключалась в том, что он без умолку болтал несвязный вздор и не переставая перебирал руками край одеяла. Была попытка убежать, но очень скромная и мирная, — с больным справился один дежуривший при нем старик.
Накануне отъезда, утром, Кузьма привел в больницу какого-то старичка с редкой, точно выщипанной бороденкой, плешивого и с бельмом на глазу.
— Дозвольте, барин, последнее средствие сделать, — обратился Кузьма к вышедшему к ним доктору. — Старичок средствие знает.
— Точно, знаю средствие, — прошамкал старик.
— Какое средствие?
— Нечистого, стало быть, выгнать… Вода с гвоздя господня и особенная молитва. Для нечистого — смерть… Особенная этой воде сила супротив него дадена.
— Какая вода с гвоздя? Что за вздор? — возмутился было доктор.
Я вмешался в разговор и сказал ему, что в Москве в Успенском соборе, действительно, раздают или продают такую воду, — "воду с гвоздя от креста господня".
— Так точно, — поддакнул мне старик. — Этой самой водой беса выгнать — плевое дело… Одно — дорогая…
Доктор сначала и слышать не хотел о "последнем средствии", но так как отправка больного в лечебницу была для Кузьмы равносильна окончательному торжеству вселившегося в брата беса, он не мог в конце концов устоять против просьб. Кузьма, крепкий и суровый мужик, из холодных глаз которого, казалось, никакое горе не могло выжать ни слезинки, не раз плакал о брате, не стесняясь даже нашего присутствия… Ему казалось, что только по его оплошности, непростительной оплошности, "бешеный" брат был открыт нами и теперь неминуемо попадет в сумасшедший дом, то есть прямо в загребистые лапы антихриста. По его понятиям, если б он убил брата, изгоняя из него беса, это было бы неизмеримо меньшим грехом, чем тот, который он сделал, упустив "бешеного". И отчаяние его было так велико, что доктор не мог не сделать маленькой уступки предрассудку и позволил старичку, которого Кузьма почему-то называл дядей Раком, применить "последнее средствие", конечно, под условием не делать над больным никаких насилий.
Дядя Рак заперся один в комнате с больным. Сидел там более часу и все время, судя по доносившимся до нашего слуха звукам, бормотал какие-то молитвы. Ему вторил больной, который на этот раз говорил более возбужденно, чем всегда. Должно быть, присутствие возле него незнакомого старика его немного раздражало, и под конец сеанса он стал очень настойчиво требовать:
— Убирайся ты… Уйди ты…
Эти восклицания сопровождались очень крупными и энергичными ругательствами.
Дядя Рак вышел от больного обескураженным.
— Бес зело силен и упрям, — объяснил он свою неудачу. — Не иначе, как сам Верзаул… Один Верзаул гвоздевой воды не боится…
Вечером пришла монашка, жена "бешеного". Проститься с мужем, даже взглянуть на него она не пожелала — из боязни, что бес перейдет из мужа, все равно уже обреченного на погибель, в нее. Она только попросила позволения поговорить с дежурившим при нем стариком. Говорили они очень долго; монашка плакала, о чем-то просила старика и, должно быть, только тогда отпустила его, когда настояла на своем. Ушла она с довольным, хоть и попрежнему печальным видом. Потом пришел Кузьма тоже о чем-то секретно беседовал со стариком и тоже ушел домой более спокойный, чем прежде. Мне нужно было повидаться с ним, условиться относительно часа выезда назавтра, а он ушел, видимо, стараясь избегнуть встречи со мной. Я послал за ним сторожа, но Кузьма велел передать мне, что утро вечера мудренее. Было ясно, что составился какой-то заговор и что, кроме воды с гвоздя госпрдня, нашли "новое средствие". Но таинственность поведения окружающих больного лиц мне казалась очень подозрительной, и потому мы с доктором решили, что при больном эту последнюю ночь будет дежурить не старик, а больничный сторож.
Было уже довольно поздно, около одиннадцати часов вечера, когда я явился со сторожем в комнату, где находился больной. Он, казалось, спал, — лежал очень спокойно и не болтал. А старик стоял в углу на коленях и усердно, стукаясь лбом об пол, молился. Он не заметил, как мы вошли, и при нас продолжал шептать свои молитвы и, точно торопясь, отвешивал поклон за поклоном.
— Спиридон Афанасьич! — окликнул его сторож. Старик вздрогнул от неожиданности и очень быстро, совсем не по-стариковски, вскочил на ноги. Наш неожиданный визит, видимо, очень смутил его. Я объяснил ему цель нашего прихода и, разговаривая, подошел к больному. Мне хотелось пощупать его пульс.
— Не трожь! Не трожь!.. Спит он, не буди, — заволновался старик.
— Ничего, я тихонько…
Старик бросился ко мне — вероятно, с целью помешать мне посмотреть больного. Это меня очень удивило, но когда я взглянул на больного, я понял, в чем дело. Лицо "бешеного", удивительно кроткое и спокойное, хотя и мертвенно бледное, не имело на этот раз дикого и бессмысленного выражения. Оно, похудевшее, с страдальческими морщинами и складками на лбу и на щеках, дышало таким счастьем, какое может дать лишь успокоение после нескольких лет беспрерывных физических и нравственных страданий. Такое умиротворенное, блаженное лицо может быть только у мертвых… Я взял руку "бешеного", — она была холодна и безжизненна, пульс не бился.
— Никак помер? — спросил сторож.
Это было очень странно: "бешеный" физически довольно хорошо поправился за последние дни, и мы никак не могли ожидать такого быстрого исхода. Это обстоятельство, с одной стороны, и странное поведение старика — с другой, внушали очень неприятное и тяжелое подозрение. Уж не сделали ли чего с "бешеным" старик и Кузьма?
Пока я смотрел на мертвого, старик незаметно исчез из комнаты. Это тоже казалось подозрительным.
Я послал сторожа за Кузьмой. Тот пришел угрюмый, но спокойный.
— Божья воля, — буркнул он, когда я показал ему на труп. — Его теперича можно к нам перенесть?
Он избегал смотреть на меня и на мертвого и, получив утвердительный ответ, тотчас же ушел. Через полчаса он явился с тремя крестьянами. Они положили труп на носилки, сколоченные на живую руку, покрыли его рогожей и понесли. Сторож с фонарем посветил им с крыльца.
Шел мелкий, совсем осенний дождь, — ненастье все еще продолжалось. Было темно — так темно, как бывает только в беспроглядные осенние ненастные ночи. Ветер задул фонарь, и четверо крестьян с носилками на плечах точно нырнули в темноту. Шли они молча, тяжело шлепая по грязи.
Я, несмотря на поздний час и ужасную погоду, прошел к доктору. Он еще не спал.
— Да, дело нечисто, — сказал он, когда я ему сообщил о смерти "бешеного" и о своих подозрениях. — И нам с вами представляется такая дилемма: или оставить все без последствий, сиречь укрыть преступление, или закатать всю эту компанию, куда Макар телят гоняет… Если поступить согласно нашим чиновничьим обязанностям, мы должны донести, иначе мы совершим преступление по должности, а если рассуждать "по человечеству", надо укрыть… Они ведь уверены, что сделали доброе дело, и, пожалуй, проявили даже некоторый героизм в этом деле: риск попасться был им, поди, великолепно известен. А уж они во всяком случае не виноваты в том, что так запутались в суевериях, в предрассудках… Так как же, товарищ, заявим подозрение или нет?