Николай Лесков - На ножах
Глава девятая
Под крылом у темной ночи
Проводив Подозерова, Глафира вернулась на балкон, где застала Водопьянова. «Сумасшедший Бедуин» теперь совсем не походил на самого себя: он был в старомодном плюшевом картузе, в камлотовой шинели с капюшоном, с камфорной сигареткой во рту и держал в руке большую золотую табакерку. Он махал ею и, делая беспрестанно прыжки на одном месте, весь трясся и бормотал.
Вид «Сумасшедшего Бедуина» и его кривлянья и беспокойство производили, посреди царствующей темной ночи, самое неприятное впечатление.
Как ни была занята Бодростина своими делами, но эта метаморфоза остановила на себе ее внимание, и она сказала:
– Что вы, Светозар Владенович, – какой странный!
– А?.. что?.. Да, странник… еду, еду, – заговорил он, еще шибче махая в воздухе своим капюшоном. – Скверная планета, скверная: вдруг холодно, вдруг холодно, ух жутко… жутко, жутко… крак! сломано! а другая женщина все поправит, поправит!
– Что это вы такое толкуете себе под нос? Какая другая женщина и что она поправит!
– Все, все… ей все легко. И-и-и-х! И-и-и-х! Прочь, прочь, прочь, вот я тебя табакеркой! Вот!.. – И он действительно замахнулся своей табакеркой и ударил ею несколько раз по своему капюшону, который в это время взвился и махал над его головой. – Видели вы? – заключил он, вдруг остановясь и обращаясь к Бодростиной.
– Что такое надо было видеть?
– А черную птицу с одним крылом? Опять! опять прочь!
И с этими словами Водопьянов опять замахал табакеркой, заскакал по лестнице, спустился по ней и исчез.
Бодростина не обратила на это никакого внимания. Он уже надоел ей, и притом она была слишком занята своими мыслями и стояла около часа возле перил, пока по куртине вдоль акаций не мелькнула какая-то тень с ружьем в руке.
При появлении этой тени, Глафира Васильевна тихо шмыгнула за дверь и оттуда произнесла свистящим шепотом:
– Прах на двух лапках!
Тень вздрогнула, остановилась и потом вдруг бросилась бегом вперед; Бодростина же прошла ряд пустых комнат, взошла к себе в спальню, отпустила девушку и осталась одна.
Через полчаса ее не было и здесь, она уже стояла у двери комнаты Павла Николаевича, на противоположном конце дома.
– Поль, отопри! – настойчиво потребовала она, стукнув рукой в дверь.
– Я лег и погасил свечу, – отвечал дрожащим нервным голосом Горданов.
– Ничего, мне надо с тобой поговорить. Довольно сибаритничать: настало время за работу, – заговорила она, переступая порог, меж тем как Горданов зажег свечу и снова юркнул под одеяло. – Я получила важные вести.
И она рассказала ему содержание знакомого нам письма Ципри-Кипри.
– Ты должен ехать немедленно в Петербург.
– Это невозможно, меня там схватят.
– Что бы ни было, я тебя выручу.
– И что же я должен там делать?
– Способствовать всем плутням, но не допускать ничего крупного, а, главное, передать моего старика совсем в руки Казимиры. Ты едешь? Ты должен ехать. Я дам тебе денег. Иначе… ты свободен делать что хочешь.
– Хорошо, я поеду.
– И это лучше для тебя, потому что здесь ты, я вижу, начинаешь портиться и лезешь в омут.
– Я?
– Да, ты. Благодари меня, что твое ружье осталось сегодня заряженным.
– Ага! так это вот откуда ударил живоносный источник?
– Ну да, а ты думал… Но что это такое? On frappe![42]
Дверь действительно немножко колыхалась.
– Кто там? – окликнула, вскочив, Бодростина.
В эту же секунду дверь быстро отворилась и Глафира столкнулась лицом к лицу с Висленевым.
– Вот видите! – удивилась она.
– Я пришел сюда за спичкой, Глафира Васильевна, – пробормотал Висленев.
– Да, ты удивительно находчив, – заметил ему Горданов, – но дело в том, что вот тебе спички; бери их и отправляйся вон.
– Нет, он пришел сюда довольно кстати: пусть он меня проводит отсюда назад.
И Бодростина поднялась и пошла впереди Висленева.
– Вы по какому же праву меня ревнуете? – спросила она вдруг, нахмурясь и остановясь с Иосафом в одной из пустых комнат. – Чего вы на меня смотрите? Не хотите ли отказываться от этого? Можете, но это будет очень глупо? вы пришли, чтобы помешать мне видеться с Гордановым. Да?.. Но вот вам сказ: кто хочет быть любимым женщиной, тот прежде всего должен этого заслужить. А потом… вторая истина заключается в том, что всякая истинная любовь скромна!
– Но чем я не скромен? – молвил, сложив у груди руки, Висленев.
– Вы нескромны. Любить таким образом, как вы меня хотите любить, этак меня всякий полюбит, мне этого рода любовь надоела, и меня ею не возьмете. Понимаете вы, так ничего не возьмете! Хотите любить меня, любите так, как меня никто не любил. Это одно еще мне, может быть, не будет противно: сделайтесь тем, чем я хочу, чтобы вы были.
– Буду, буду. Буду чем вы хотите!
– Тогда и надейтесь.
– Но чем же мне быть?
– Это вам должно быть все равно: будьте тем, чем я захочу вас возле себя видеть. Теперь мне нравятся спириты.
– Вы шутите! Неужто же мне быть спиритом?
– Ага! еще «неужто»! После таких слов решено: это условие, без которого ничто невозможно.
– Но это ведь… это будет не разумно-логичное требование, а каприз.
Бодростина отодвинулась шаг назад и, окинув Висленева с головы до ног сначала строгим, а потом насмешливым взглядом, сказала:
– А если б и так? Если б это и каприз? Так вы еще не знали, что такая женщина, как я, имеет право быть капризною? Так вы, прежде чем что-либо между нами, уже укоряете меня в капризах? Прощайте!
– Нет, Бога ради… позвольте… я буду делать все, что вы хотите.
– Да, конечно, вы должны делать все, что я хочу! Иначе за что же, за что я могу вам позволять надеяться на какое-нибудь мое внимание? Ну сами скажите: за что? что такое вы могли бы мне дать, чего сторицей не дал бы мне всякий другой? Вы сказали: «каприз». Так знайте, что и то, что я с вами здесь говорю, тоже каприз, и его сейчас не будет.
– Нет, бога ради: я на все согласен.
Она молча взяла его за руку и потянула к себе, Иосаф поднял было лицо.
– Нет, нет, я вас целую пока за послушание в лоб, и только.
– Опять капр… Гм! гм!..
– А разумеется, каприз: неужели что-нибудь другое, – отвечала, уходя в дверь, Бодростина. – Но, – добавила она весело, остановясь на минуту на пороге: – женский каприз бывает без границ, и кто этого не знает вовремя, у того женщины под носом запирают двери.
И с этим она исчезла; ключ щелкнул, и Висленев остался один в темноте.
Он подошел к запертой двери, с трудом ощупал замочную ручку и, пошевелив ее, назвал Глафиру, но собственный голос ему показался прегадким-гадким, надтреснутым и севшим, а из-за двери ни гласа, ни послушания. Глафира, очевидно, ушла далее, да и чего ей ждать?
Висленев вздохнул и, заложив назад руки, пошел тихими шагами в свою комнату.
«Все еще не везет, – размышлял он. – Вот думал здесь повезет, ан не везет. Не стар же еще я в самом деле! А? Конечно, не стар… Нет, это все коммунки, коммунки проклятые делают: наболтаешься там со стрижеными, вот за длинноволосых и взяться не умеешь! Надо вот что… надо повторить жизнь… Начну-ка я старинные романы читать, а то в самом деле у меня такие манеры, что даже неловко».
Между тем Бодростина, возвратившись в свою комнату, тоже не опочила, села и, начав писать, вдруг ахнула.
– А где же он? Где Водопьянов? Опять исчез! Но теперь ты, мой друг, не уйдешь. Нет, дела мои слагаются превосходно, и спиритизм мне должен сослужить свою службу.
«Светозар Владенович! – написала она через минуту, – чем я более вдумываюсь, тем» и пр., и пр. Одним словом, она с обольстительною простотой открыла Водопьянову, какое влияние на нее имеет спиритская философия, и заключила, что, чувствуя неодолимое влечение к спиритизму, хочет также откровенно, как он, назвать себя «спириткой».
Все это было сделано немножко грубо и аляповато, – совсем не по-бодростиновски, но стоило ли церемониться с «Сумасшедшим Бедуином»? Глафира и не церемонилась.
Запечатав это письмо, она отнесла его в комнату своей девушки, положила конверт на стол и велела завтра рано поутру отправить его к Водопьянову, а потом уснула с верой и убеждением, что для умного человека все на свете имеет свою выгодную сторону, все может послужить в пользу, даже и спиритизм, который как крайняя противоположность тех теорий, ради которых она утратила свою репутацию в глазах моралистов, должен возвратить ей эту репутацию с процентами и рекамбио.
Если Горданов с братией и Ципри-Кипри с сестрами давно не упускают слыть не тем, что они на самом деле, то почему же ей этим манкировать? Это было бы просто глупо!
И Глафире представилось ликование, какое будет в известных ей чопорных кружках, которые, несмотря на ее официальное положение, оставались для нее до сих пор закрытым небом, и она уснула, улыбаясь тому, как она вступит в это небо возвратившейся заблуждавшеюся овцой, и как потом… дойдет по этому же небу до своих земных целей.