Иван Тургенев - Том 10. Повести и рассказы 1881-1883
Я полагаю, что немцы поступают необдуманно и что расчет их неверен. Во всяком случае, они уже сделали большую ошибку тем, что наполовину разрушили Страсбург и тем окончательно восстановили против себя всё народонаселение Эльзаса. Я полагаю, что можно найти такую форму мира, которая, надолго обеспечив спокойствие Германии, не поведет к унижению Франции и не будет заключать в себе зародыша новых, еще более ужасных войн.* И можно ли предполагать, что после страшного опыта, которому она подверглась, Франция снова захочет испытать свои силы? Кто из французов, в глубине души своей, не отказался теперь навек от Бельгии, от рейнских провинций? Было бы достойно немцев — немцев-победителей — также отказаться от Лотарингии и Эльзаса. Кроме вещественных гарантий, на которые они имеют полное право, они могли бы удовлетвориться гордым сознанием, что, по выражению Гарибальди*, их рукою было низвергнуто в прах безнравственное безобразие бонапартизма.
Но отказывается в эту минуту в Германии от Эльзаса и Лотарингии только крайняя демократическая партия; прочтите речь, произнесенную ее главным представителем, И. Якоби*, из Кенигсберга, этим непоколебимым, грандиозным доктринером, которого не напрасно сравнивают с Катоном Утическим*. Партия эта числительно слаба — и едва начинает распространяться между работниками, без которых никакая демократия немыслима. Притом не туда направлены теперь все стремления Германии: объединение немецкой расы и упрочение этого объединения — вот ее лозунг. Она исполняет теперь сознательно то, что у других народов совершилось гораздо ранее* и почти бессознательно; кто может ее обвинять в этом? И не лучше ли принять и внести в наличную книгу истории этот факт — столь же непреложный и неотвратимый, как всякое физиологическое, геологическое явление?
А бедная, растерзанная, растерянная Франция, что с нею будет? Ни одна страна не находилась в более отчаянном положении. Нет никакого сомнения, что она напрягает все силы свои для смертельной борьбы, и письма, полученные мною из Парижа, свидетельствуют о непреклонной решимости защищаться до конца, как Страсбург. Будущее Франции зависит теперь от парижан. «Нам надо будет перевоспитать себя, — пишет нам один из них, — мы заражены империей до мозга костей; мы отстали, мы упали, мы погрязли в невежестве и самомнении… но это перевоспитание впереди: теперь мы должны спасти себя, мы должны действительно окреститься в той кровавой купели, о которой только болтал Наполеон; и мы это сделаем». Скажу не обинуясь, что мои симпатии к немцам не мешают мне желать их неудачи под Парижем; и это желание не есть измена тем симпатиям: для них же самих лучше, если они Парижа не возьмут. Не взяв Парижа, они не подвергнутся соблазну сделать ту попытку реставрации императорского режима, о которой уже толкуют некоторые ультраусердные и патриотические газеты; они не испортят лучшего дела своих рук, они не нанесут Франции самой кровавой обиды, которую когда-либо претерпевал побежденный народ… Это будет еще хуже отнятия провинций! «Ватерлоо можно еще простить, — справедливо заметил кто-то, — но Седан никогда!»* Проклятый — le maudit — в устах французского солдата нет другого имени Наполеону; и могло ли оно быть иначе? Не говорю уже о том, что народу, так глубоко, так безжалостно пораженному, необходимо, по законам психологии, выбрать «козлище очищения»; а что на этот раз «козлище» не невинное существо, в том, я полагаю, не сомневаются даже «Московские ведомости».
Но, повторяю, роль меча еще не кончена… он один разрубит гордиев узел.
А я все-таки скажу: хоть и нельзя желать полной победы немцев, но самая эта победа нам должна служить уроком; она является торжеством большего знания, большего искусства, сильнейшей цивилизации: наглядно, с несомненной, поразительной ясностью показано нам, что́ доставляет победу.
И. Т.
Баден-Баден, 18-го (30-го) сентября.
Сегодня мне невольно приходили в голову начальные стихи гётевской поэмы «Герман и Доротея»*. Так же, как и в том городе, народонаселение Бадена отправилось на большую дорогу смотреть «печальное шествие злополучных, из родины изгнанных людей» — то есть семнадцатитысячного страсбургского гарнизона, которому пока назначено местопребывание в Раштатте. (Замечу кстати, что «героическая» защита Страсбурга далеко не оправдала эпитета, заранее данного ей французами; не говоря уже о Севастополе, она не может идти в сравнение даже с защитою Антверпена в 1832 году,* которая продолжалась тоже около месяца, но где генерал Шассе* сдался только после взятия штурмом форта св. Лаврентия, командовавшего всем городом; впрочем, ни один друг человечества не будет жалеть о том, что генерал Урих* избег ненужного кровопролития, не дождавшись штурма. Говорят, у него не было больше пороха.) Длинная колонна пленных; которых пешком привели из Страсбурга, сегодня только в пять часов приблизилась к Раштатту, хотя ожидали ее к двенадцати часам; она являла самую разнообразную и живописную смесь мундиров: тут были и пехотинцы двадцати различных полков, и кирасиры, и артиллеристы, и жандармы, и зуавы*, и тюркосы — остатки мак-магоновской армии. Солдаты шли бодро и даже весело — и не казались изнуренными, хотя многие были босы; почти каждый из них держал в руке шомпол или палку с нанизанными овощами и плодами, картофелем, яблоками, морковью, кочанами капусты, тюркосы скалили зубы и озирались, как дети; офицеры шли молча, отдельными кучками, с опущенными глазами, со скрещенными на груди руками: они одни, казалось, чувствовали всю горечь своего положения. Комендант Раштатта выехал со всеми своими адъютантами на встречу пленных и шел впереди колонны; несколько французских штаб-офицеров также ехало верхом — все сохранили свои шпаги. Десятитысячная публика, стоявшая по обеим сторонам дороги, вела себя очень прилично — с полным уважением к несчастию побежденных; не было слышно ни одного клика, ни одного слова, оскорбительного для их самолюбия. Одна старая крестьянка засмеялась было при виде одного действительно карикатурного тюркоса; но ее тотчас осадил работник в флузе, промолвив: «Alles zu seiner Zeit; heute lacht man nicht». (Всё в свое время; сегодня не смеются.) Это не мешает всем немцам чувствовать великую радость при мысли о бесповоротном (как они полагают) возвращении древнегерманского города в лоно объединенной родины; притом они хорошо знают, что падение Страсбурга ускорит падение Парижа, давая им возможность отправить всю осадную артиллерию по железной дороге, ставшей совершенно свободною после сдачи Туля*.
Удары не перестают падать, один за одним, на несчастную Францию. Я на днях имел продолжительные разговоры с одним французом, только что возвратившимся из Дижона, куда он ездил с целью попытаться попасть в будущее Учредительное собрание. Выборы в это собрание были отсрочены, как известно, на неопределенное время, под влиянием телеграммы Фавра, отправленной после его разговора с Бисмарком, и последовавшей затем прокламации Кремьё.* Вот что говорил мне француз, вернувшийся из Дижона: «У нас теперь нет собрания, нет правительства, нет армии — а есть только ярость и решимость отчаянно драться до конца. Умеренные люди молчат — и должны молчать; действовать могут только одни крайние, беззаветные, безумно-страстные; и, прибавил он, ce sont pent-être les plus fous qui sont maintenant les plus sages: ils nous sauveront peut-être (самые безумные — быть может, самые рассудительные: они спасут нас). Если Париж в состоянии продержаться три, четыре месяца; если французы выкажут только часть того несокрушимого темперамента, который в конце концов доставил испанцам победу над Наполеоном*; если во всех департаментах учредятся гверильясы, если самое падение Парижа нас не смутит — дело может быть еще выиграно. Надо заставить пруссаков бороться с призраком, с пустотою, с совершенным отсутствием всякого правительства — il faut faire le vide devant eux…[27] С кем они заключат мир, когда уже теперь они не видят перед собою ни одного ответственного, гарантированного лица? Не за Наполеона же взяться в самом деле? А между тем их громадная армия будет таять, как воск; да они же не могут оставаться так долго вне Германии, вдали от своих жилищ, семейств… Вооруженная нация способна только на короткие походы, а наши средства неистощимы».
Вот какими речами старался мой знакомый хотя несколько заглушить свою патриотическую скорбь… Нельзя не согласиться, что в них есть значительная доля истины. А между тем тот же самый француз нисколько не скрывал от себя всех темных сторон того самого положения, которое возбуждало его надежды; особенно сокрушало его совершенное исчезновение дисциплины во французской армии, на которое намекал уже Трошю в известной своей брошюре…* Империя превратила солдат в преторианцев, а преторианская дисциплина нам известна из истории.