Раиса Орлова - Мы жили в Москве
В стихах Ахматовой - напевы русских песен - скорбных плачей, тихих молитв, лукавых частушек, безысходной острожной тоски, неизбывные мечты о счастье и бездны отчаяния.
В самых разных стихах - разных по настроению, по темам, по словарю всегда явствен ахматовский лад, звучит ее неподражаемый голос. Но явственно также их корневое родство с Пушкиным, родство прямого поэтического наследования, родство слова и мироощущения, глубоко национального и вселенского. Ее поэзия запечатлела строгие ритмы петербургского гранита; свечение белых ночей; шелест царскосельских рощ, северных лесов и садов Ташкента; дыхание Невы и Черного моря, разрывы бомб на улицах блокадного Ленинграда; историю и современность России.
Пушкинская "всемирная отзывчивость" (Достоевский) присуща и Ахматовой, так же, как едва ли не всем нашим лучшим поэтам. В ее стихах живут образы древней Эллады и Рима, библейского Востока и современной Европы. Мужество Лондона, пылающего под бомбами, боль Парижа, захваченного гитлеровцами, это и ее мужество и ее боль...
Ее величие тем более явственно, что проступает отнюдь не в пустыне. Анна Ахматова была и наследницей и современницей великанов. Наш век озарен несравненным созвездием - Блок, Хлебников, Белый, Гумилев, Маяковский, Есенин, Мандельштам, Ходасевич, Цветаева, Пастернак. Она замыкает ряд, завершает эпоху.
...Она бессмертна, как бессмертно русское слово. А ее хулители осуждены либо на высшую меру полного забвения, либо на вечное, геростратовски-постыдное заключение в нонпарели комментариев к последнему тому будущего академического Полного собрания ее сочинений.
Для всех, кто знал Анну Андреевну, кто испытал счастье видеть ее и слышать, жизнь стала беднее, тусклее.
Однако нам остается память о ней, печальное и гордое утешение.
...Вечная память. Это не только слова молитвы - заупокойной скорбной мольбы и надежды. Это убежденное знание. Сознавая и чувствуя первозданный смысл этих слов, мы твердо знаем и верим - вечная память".
ЧУДО КОРНЕЯ ЧУКОВСКОГО
1. Идем издалека
Л. Вначале был "Крокодил". Эта книга - одна из первых, которую читал самостоятельно, не по складам. Значит, примерно в восемнадцатом году. Стихи нравились и запоминались сами собой. А книжка, хотя и сказочная, полная веселых нелепиц, казалось, таила еще и некий сокровенный смысл. То ли от бонны-немки я услышал, то ли кто-то из ребят во дворе рассказывал, то ли сам додумался, но в первый школьный год я был убежден, что "Крокодил" книга про революцию, что звери - это красные, а городовой и Ваня Васильчиков - белые, сам же Крокодил - вместо Ленина и Троцкого.
...Несколько лет спустя в газетах и журналах шумели о "чуковщине". Тогда ниспровержение сказок и фантастики меня не смущало, все это пережитки старого режима, а детей новой эпохи следует сызмальства приучать к правде, к разумному, научному пониманию природы. Нигде и никогда не было и нет никаких великанов, гномов, русалок, фей; ни звери, ни вещи не могут разговаривать. Значит, незачем сочинять и печатать выдумки...
Книгу "От двух до пяти" я прочел, когда работал в заводской газете. Читал с удовольствием. Запомнил словечки, смешные фразы. Но это были милые безделки, пестрые бирюльки у подножия великих строек пятилетки.
Студентом в Москве я несколько раз слышал, как Чуковского и "чуковщину" сердито поминали в лекциях по педагогике и педологии. Товарищи, ходившие на вечер памяти Маяковского в клуб МГУ, рассказывали будто, Шкловский набросился на Чуковского чуть ли не с кулаками. Этакий коротыш накинулся на верзилу. Кричал: "Вы всегда ненавидели Маяковского, а теперь примазываетесь..."
Увидел я Чуковского впервые весной 1940 года. На большом собрании литераторов и театральных работников обсуждали его статью о шекспировских переводах Анны Радловой, которые он критиковал уничтожающе резко. Многие примеры неудачно переведенных слов и выражений были убедительны. Однако запальчивый тон, категорические оценки и выводы представлялись несправедливыми, предвзятыми. Консервативный стародум отвергал новаторские дерзания.
Дискуссией руководил Михаил Михайлович Морозов, заведующий кабинетом, Шекспира при ВТО. Он был тогда - не только для меня - самым авторитетным шекспироведом и явно благоволил Радловой. В кулуарных доверительных разговорах он давал понять: Чуковский набросился на Рад-лову теперь, хотя переводы опубликованы давно, потому что ее некогда похвалил Радек, которого недавно осудили в процессе "Троцкистско-бухаринского центра", и, вероятно, теперь никто не осмелится заступиться. А сам Чуковский и его сын хотят либо заново переводить, Шекспира, либо редактировать старые переводы. "Корней хитрейшая бестия, ничего не делает без расчета..."
Выступая в дискуссии, Морозов обильно цитировал Шекспира по-английски, щеголяя оксфордским "королевским" произношением, и доказывал, что переводить великого народного британского драматурга, который писал изысканнейшим, возвышеннейшим, грациознейшим поэтическим стилем, однако не пренебрегал и сочным, смачным, грубоватым, воистину площадным просторечием, следует отнюдь не архаичным, высоким стилем и не усредненным, приглаженным книжным языком, а живой, современной речью. И вполне допустимы вольности.
Радлову защищали, Шершеневич, Левидов, Михоэлс и другие. Они либо прямо оспаривали критические суждения Чуковского, либо, не упоминая о них, просто хвалили талантливые смелые переводы, более пригодные для сцены, чем все прежние.
Тогда он показался мне высокомерным и речь его нарочитой, искусственной, будто он разыгрывал, поддразнивал слушателей.
Весной 1940 года в Куоккале, занятой нашими войсками, в доме Репина нашли письма и дневники, распространились слухи, будто Чуковский уговаривал Репина не возвращаться в Россию, когда тот уже было собрался. Все это только усилило мою неприязнь.
В 1944 году после госпиталя я побывал дома. Слушал, как дочки твердили наизусть: "Одеяло убежало, улетела простыня..." Это очень радовало, но об авторе стихов думал примерно так: сильный талант, стихийный, "нутряной" тот поэтический дар, который сродни долитературному, фольклорному словотворчеству. Но как человек и гражданин весьма сомнителен. Говорят, был кадетом, а теперь лицемерит, приспосабливается.
В марфинской спецтюрьме мой приятель Гумер Измайлов доказывал, что Чуковского травили и едва не посадили за сказку "Тараканище", потому что это сатира на Сталина - он тоже рыж и усат.
Я оспаривал кощунственное толкование. Но сомнения остались.
Вторично я увидел Чуковского в 1959 году в холле Дома творчества в Переделкине. Поразила моложавость, жовиальные повадки. Он сидел, окруженный большой группой слушателей, и рассказывал о вдове Чернышевского: какая она была пустая, распутная бабенка, как бесстыдно хвасталась своими романами; приходили к ней молодые литераторы, благоговейно спрашивали о покойном муже, а она охотнее вспоминала о любовниках-офицерах.
Мне не понравилось, что и как он говорил. Не дослушав, я отошел от этой группы. И когда позднее кто-то из обитателей Дома творчества предложил познакомить с Чуковским, я уклонился.
Узнав об этом, Фрида Вигдорова рассердилась.
- Признавайтесь, вы не читали ничего, кроме "Мойдодыра". А он писал о Некрасове, о Чехове, о Блоке. Он и художник, и ученый. Вы ничего о нем не знаете, и у вас глупая предвзятость. Корней Иванович - это чудо. Он - один из самых лучших и самых интересных людей.
И стала рассказывать, как Чуковский пишет защитительные письма в суды, ходатайствует в редакциях о рукописях молодых авторов, в райисполкомах и в Моссовете о квартирах, в Министерстве просвещения о поступающих в институты, как устраивает в больницы, посылает деньги.
Она прочитала нам свой очерк о Чуковском для "Литгазеты", рассказала о стычках с редакторами, которые норовили одно смягчить, другое убрать, чтобы только не "перехвалить".
Фрида и познакомила нас с Корнеем Ивановичем.
Р. Мама читала мне стихи:
Папа схоронился в старом чемодане,
Дядя под диваном, тетя в сундуке...
Папа, скорчившись, еще может поместиться в старом чемодане, да и дядя, пожалуй, залезет под диван. А вот полная тетя в наш маленький сундучок никак не заберется.
Нынче с визитом ко мне приходил
Кто бы вы думали? Сам крокодил.
Нарисован человечище. Угощает крокодила чаем. Толстый нос, волосы вихрами, длинные-предлинные ноги.
Когда мы с сестрой заболевали, приходил старый доктор, брал большой лист бумаги и писал назначения. А мы переглядывались и шептали:
Да спасибо, наш профессор Бегемот
Положил ему лягушку на живот.
"Лягушка на живот" - универсальный рецепт остался в нашей семье и у дочерей и у внуков.
Зимой тридцать второго - тридцать третьего года я училась в шестом классе двенадцатой школы "Памяти декабристов". Новый учитель литературы Семен Абрамович Гуревич старался всячески приохотить нас к чтению. Он приносил на уроки целый рюкзак с книгами, раскладывал их по партам, вел литкружок, приводил писателей. Однажды привел самого Чуковского. Высоченный человек, показалось, не уместится в классе. Входя, чуть не сломался. Длинные ноги торчали из-под учительского стола. Чуковский положил на него альбом и произнес странное прищелкивающее слово "Чукоккала". Называл имена - кроме Блока, Маяковского, Репина, все для меня незнакомые.