Николай Чернышевский - Пролог
Две мелочи — вот вся программа хлопот и восторгов русского общества на довольно долгое время. — если не случится ничего особенного; а ничего особенного пока еще не предвидится. Пустота. — бессмыслие пустоты, бессилие бессмыслия.
Общество не хочет думать ни о чем, кроме пустяков. Общество не может допустить литературы, которая была бы противна его расположению… Оно не может допустить, чтобы литература занималась не пустяками, когда оно хочет заниматься только пустяками. Пока настроение общества не изменится, литература обречена оставаться пустою, мелочною, презренною, как теперь. Он сам пишет только вздор, и я стал бы писать только о пустяках. А между тем мой голос звучал бы диссонансом в усладительном концерте русских либералов. Общее мнение нашло бы, что я мешаю концерту. Оно было бы совершенно право. Я мешал бы. Прочь того, кто мешает. Я буду чужой, ненавистный; — прочь негодяя. — Эта перспектива, думает он, не страшна мне; молодые люди безрассудны и воображают свое безрассудство гражданскою доблестью. Оно глупость, больше ничего.
— Какую пользу принесу я, начав писать? Что выскажу, что разъясню? — Невозможно ясно писать о том, что ненавистно обществу. Всякая серьезная мысль ненавистна ему. Как я ни бейся, как ни изворачивайся, я буду писать только темные мелочи о мелочах. Умно ли мне губить себя из-за такого вздора? Позволяет ли ему совесть допустить, чтобы я губил себя из-за такого вздора?
Нет. Если б я был не такой человек, пусть бы я губил себя, как мне угодно: пьянством ли, картежничеством ли, воровством ли, все равно, чем мне было б угодно. Он сказал бы: «А черт с тобою, кому ты нужен. — пропадай, когда нравится». Так он сказал бы, все равно, и про мое желание бить лбом в стену: «Черт с тобою, пиши, когда тебе угодно предпочесть пьянству этот путь к погибели». Но он не может сказать «черт с тобою, пропадай». - потому что я не такой человек, погибель которого не была бы особенною потерею для общества, или. — если мне угодно думать: «А черт с ним, с обществом», то он может выразиться правильнее: я пригожусь народу. О народе я не скажу, вероятно: «Черт с ним и с его надобностями»?
Придет серьезное время. Когда? — Я молод, потому для допроса обо мне все равно, когда оно придет: во всяком случае, оно застанет меня еще в полном цвете сил, если я сберегу себя. Как придет? — Как пришла маленькая передряга Крымской войны; — без наших забот, пусть не хлопочу: никакими хлопотами ни оттянешь, ни ускоришь вскрытие Невы. Как придет? — Мы говорим о времени силы, — сильна только сила природы:
По воздуху вихорь свободно шумит; Кто знает, откуда и как он летит?
Шансы будущего различны. Какой из них осуществится? — Не все ли равно? — Угодно мне слышать его личное предположение о том, какой шанс вероятнее других? — разочарование общества и от разочарования новое либеральничанье в новом вкусе. — по-прежнему мелкое, презренное, отвратительное для всякого умного человека с каким бы то ни было образом мыслей. — для умного радикала такое же отвратительное, как для умного консерватора. — пустое, сплетническое, трусливое, подлое и глупое. — и будет развиваться, развиваться. — все подло и трусливо, пока где-нибудь в Европе, — вероятнее всего во Франции, не подымется буря и не пойдет по остальной Европе, как было в 1848 году.
В 1830 году буря прошумела только по Западной Германии; в 1848 году захватила Вену и Берлин. Судя по этому, надобно думать, что в следующий раз захватит Петербург и Москву.
Верно ли это? — Верного тут ничего нет; только вероятно. Отрадна ли такая вероятность? По его мнению, хорошего тут нет ровно ничего. Чем ровнее и спокойнее ход улучшений, тем лучше. Это общий закон природы: данное количество силы производит наибольшее количество движения, когда действует ровно и постоянно; действие толчками и скачками менее экономно. Политическая экономия раскрыла, что эта истина точно так же непреложна и в общественной жизни. Следует желать, чтобы все обошлось у нас тихо, мирно. Чем спокойнее, тем лучше.
Но так или иначе, придет серьезное время. Почему это несомненно? Потому, что связи наши с Европою становятся все теснее, а мы слишком отстали от нее. Так или иначе, она подтянет нас вперед к себе.
Придет серьезное время. Пойдут вопросы о благе народа. Нужно будет кому-нибудь говорить во имя народа. Я должен буду приберечь себя к тому времени.
Как я ушел от Волгина, как я доехал сюда, как прошло у меня время тут на даче, я мало помню. Я был как пьяный. Слышать от него, что я могу понадобиться народу — можно было опьянеть… Пока я оставался на глазах у него, я имел смысл скрывать, что я опьянел. Но теперь замечаю, что не могу отдать отчета себе в том, что было после того, как он обнял меня и сказал: «Подумайте еще, мой упрямый, мой милый. — подумайте. Я не отстану, пока не уговорю вас. До завтра». — Как я сходил с лестницы. — долго ли шел, где сел на извозчика. — тихо ли ехал, или скоро? — Не помню. — Как вошел сюда, помню; потом опять не знаю: сидел ли я все время неподвижно или вставал и ходил? — Но должно быть, как вошел, бросился на стул и сидел все в том положении, в каком стал образумливаться. Как слаба моя голова, как сильно во мне тщеславие!
И долго ли я оставался помешанным? — Теперь половина восьмого. Часа два пишу. Перед тем как сел писать, вероятно с полчаса просидел уже не сумасшедшим. Когда ушел от Волгина, всходило солнце, он сказал: «Э, да уж солнышко всходит! — Ну, так пора спать». Оно всходит ныне часа в три, кажется. Справлюсь.
Так, в три четверти третьего. Стал образумливаться в конце пятого, вероятно. Пароксизм продолжался около двух часов. — Порядочно измучился этим волнением тщеславия.
Девять часов утра. Так и не спится. Что за мелкая душонка! И умная голова.
Но должно отдать справедливость и Волгину.
Впрочем, как ни смешна его странная фантазия обо мне, я завидую ему. Его заблуждение показывает, как нежно полюбил меня. Ему уже двадцать девять лет, а мне нет и двадцати одного года. — и я уже не способен к такому увлечению. Например, хоть мое чувство к нему. Я тоже полюбил его. Но я вижу его недостатки. Он не верит в народ. По его мнению, народ так же плох и пошл, как общество. Понятно, почему он так думает: ему не хотелось бы террора; он и старается убедить себя, что террор невозможен. Он слишком холодно советует терпеть. Это явная логическая ошибка: «Нам с вами очень можно терпеть, потому что нам недурно» — совершенно согласен; но «Потому пусть и народ потерпит». Народу не так легко терпеть, как нам; — Люблю Волгина, но вовсе не слеп на его недостатки. Это делает честь мне как наблюдателю; но плохо рекомендует меня как человека.
Не знаю, как мы с ним взглянем друг на друга без хохота. Трудно решить, кто из нас был смешнее: он ли, говоривший, что я обязан беречь себя для блага народа, потому что я такой человек и т. или я, хоть и державший себя хладнокровно, но слушавший такие слова и возражавший: «Вы ошибаетесь, я не такая редкость и драгоценность». Позволительно ли человеку в здравом уме слушать подобные вещи? Я должен был сделать вид, что принимаю его слова за шутку, рассмеяться и уйти. — даже дать заметить, что несколько обиделся, что шутка слишком насмешлива. Конечно, так; это было единственное средство не остаться смешным в его глазах, когда он станет судить похладнокровнее.
Нет, я еще более нелеп, нежели он! Подвергнуться такому головокружению!
В двенадцать часов я должен быть у него. Как-то мы поговорим еще? — Это любопытно.
Половина пятого. Половина пятого. Половина пятого. Солнце сияет, и вся природа дышит счастьем. Я был счастливее тебя, ты, голубь, воркующий на моем окне своей милой о любви своей.
Милая моя! Где ты? Услышь меня!.. Нет в моем стоне жалобы на тебя! Мне больно, друг мой. — но благодарю, благодарю тебя за счастье, которое ты давала мне!
Половина одиннадцатого. Больно, это правда. Гораздо больнее, нежели то мучение от разрыва с товарищами. Но тогда чрезвычайно соблазняла мысль о самоубийстве. А теперь не было ни малейшего желания отказаться от жизни. Чем объяснить такое равнодушие к собственному страданию, казалось бы, мучительному до невыносимости? Неужели совершенно притупилась и та маленькая чувствительность, какая была во мне прежде?
Половина двенадцатого. Запишу как-нибудь. — я думаю, что могу написать со смыслом и в порядке, без лишней поэзии.
Поутру, совершенно образумившись от самолюбивого волнения, произведенного слишком добрыми ко мне словами Волгина, я сел у кровати Анюты ждать, когда она проснется. Мне казалось, что с каждым днем больше люблю ее. Вероятно, это и была правда. По крайней мере правда то, что в эти последние дни я сделался способнее обыкновенного чувствовать живо. Мои нервы были сильно раздражены счастием, что наша жизнь обеспечена; потом все больше раздражались от доброго расположения, которое с каждым новым разговором сильнее выказывал мне Волгин. Это человек преданный народу, и я не мог оставаться равнодушен, видя, что приобретаю его горячую привязанность. А эту последнюю ночь я провел буквально в горячке, и от нее должна была оставаться очень сильная экзальтация. Да и Анюта, проснувшись, милая, приняла меня в свои объятия с чрезвычайною нежностью. Еще никогда не ласкала она меня с таким увлечением, как будто мое сладострастие разожгло и в ней жгучую, ненасытимую жажду наслаждения. У нее захватывало дух, она стонала. — чего никогда не бывало; и это было также в первый раз, что не она утомилась моими ласками, а я вырвался из ее объятий. — Я принимал за порывы и слезы распылавшегося сладострастия то, что было судорожным плачем обо мне; — принимал за жажду продлить наслаждение, желание отсрочить разлуку.