Лев Копелев - Утоли моя печали
Тяжеленный чемодан я до обеда потащил из юрты на вахту:
- Прошу проверить заблаговременно. Тут все мои личные книги, записи, творческие, научные материалы..
Дежурный офицер пожал плечами:
- А чего еще проверять? У вас есть документ с объекта - указание, что задолженности за вами нет. Значит - порядок. А свое забирайте все, что хотите.
Увозили нас вечером. Все уместились в одном воронке. А в другом повезли чемоданы, мешки, рюкзаки.
Сквозь железные стенки едва слышалось поскрипывание ворот, голоса вахтеров. В маленьком зарешеченном оконце сзади мелькнул яркий фонарь зоны Тряхнуло на ухабе... Покатили.
Прощай, шарашка!
Глава четырнадцатая
ХОЧУ БЫТЬ СВОБОДНЫМ
Человечество живо одною
Круговою порукой добра.
Неизвестная монахиня.
Запись Марины Цветаевой
Новый год - 1954-й - мы встречали в тюрьме "Матросская тишина". Там пробыли три недели. Потом восемнадцать последних марфинцев привезли в Кучино, поселок неподалеку от Москвы, где несколько сотен заключенных и примерно столько же вольнонаемных рабочих, инженеров и техников изготовляли разнообразную радиоаппаратуру, электронное оборудование, измерительные приборы.
Мы с Василием работали в технической библиотеке - переводили и реферировали английские, немецкие, французские, итальянские, чешские и др. статьи, описания приборов, технические инструкции, составляли систематический каталог книг и журналов. Нормы были обычные - один печатный лист переводить четыре дня, соответственно нормировались рефераты и работа с каталогом.
Перевыполнение норм вознаграждалось "зачетами". В зависимости от степени перевыполнения один рабочий день приравнивался к полутора, к двум с половиной и даже трем дням заключения.
Другим чрезвычайным новшеством было то, что освобождавшиеся просто уходили за ворота. Раньше, в Марфине, тех, кому предстояло скорое окончание срока "по звонку", увозили за месяц-полтора до этого. С 1947 и до 1953 года все, кто был осужден по 58-й статье, после тюрем и лагерей отправлялись в пожизненную ссылку. А в 1954 году кучинские старожилы, возвращаясь после свиданий, рассказывали, что их недавно освобожденные товарищи уже побывали у них дома, передают приветы, ищут работу в Москве.
Мы с Василием старались изо всех сил. Жалели, что запрещена сверхурочная и воскресная работа.
Наша начальница, инженер-майор, волоокая красавица с косой-короной, бывала чаще великодушно-снисходительна, чем сварливо-груба, и к концу ноября, за десять рабочих месяцев, я уже выработал примерно полтораста зачетных дней. Вместо 7 июня 1955 года - эта дата значилась в последнем приговоре - я надеялся выйти на свободу еще до конца 1954 года *.
* О том, как я жил в тот последний год заключения, рассказывается в начале книги воспоминаний, которую мы пишем вдвоем с Раисой Орловой.
Седьмого декабря на утренней поверке дежурный офицер вызвал меня:
- Сегодня вам на волю. Идите, оформляйтесь на объекте.
Дней за десять до этого я притащил все тот же чемодан местному куму худосочному, унылому капитану - и попросил заблаговременно просмотреть и оформить разрешение на вынос...
Совершался последний шмон. Сидя уже раздетым в дежурке, я снова и снова требовал свой чемодан. Вошел кум и, глядя в сторону, сказал, что не успел просмотреть:
- Там на разных языках понаписано... Всякие научные бумажки. Я в этом разбираться не обязанный. Передадим на объект.
Тогда я сказал спокойно, даже кротко, но решительно:
- В таком случае я не буду одеваться и не уйду отсюда, пока не получу мои вещи. Можете меня силой выносить за ворота. Эти книги и записи - самое главное, самое важное, что у меня есть. Без них не выйду.
Опер и дежурный офицер растерялись. Дежурный стал было покрикивать, командовать. Но я отвечал все так же кротко:
- С сегодняшнего дня я по закону свободный гражданин и не обязан выполнять ваши приказы. Без своих книг и записей я не двинусь с места.
Капитан ушел. Из соседней комнаты было слышно, что он звонил своему коллеге - оперу шарашки - и начальнику тюрьмы, который в тот день болел. Потом он вернулся. И так же глядя в сторону, раздраженно сказал:
- Чего сидите, как в бане? Одевайтесь, забирайте свой чемодан.
Он и дежурный все же отомстили мне. В ту осень почти ежедневно кто-нибудь уходил на волю, и освобождавшиеся получали вполне приличную одежду; инженерам "первой категории" выдавали даже фетровые шляпы и драповые пальто.
Еще в Марфине осенью мне досталось почти новое теплое пальто. Во время шмона оно внезапно исчезло, и завхоз принес ,,на выбор" засаленный серый ватник с бурыми заплатками и выкрашенную в черный цвет старую солдатскую шинель с палочками вместо пуговиц. Дежурный офицер сказал, ухмыляясь:
- Если не нравится, можете выкинуть за воротами. Вы теперь вольный гражданин, и мы больше не отвечаем за вашу одежду и за ваше здоровье.
Но я уже просматривал содержимое чемодана, сличая по своему списку. Сердце колотилось под самым кадыком. Горели уши. Главное было сдерживаться, не подавая виду, чтоб не заметили, как дрожу.
Оставались минуты... Молодой надзиратель подмигнул явно сочувственно...
Пришел тюремный канцелярист и вручил "остаток с личного счета" несколько десятков рублей. Я впервые держал в руках новые деньги - новые после реформы 47-го года.
Надев куцую шинель - бахромчатые полы расходились, едва доставая до колен, - я понес на плече тяжеленный чемодан. У ворот провожавший вертухай сказал - точь-в-точь как тогда в Бутырках, после оправдания: "Иди, да не оглядывайся. - И добавил: - Не беги, до станции километра два будет, задохнешься".
Выйдя наружу, я привязал к ручке чемодана полотенце и поволок его по снегу. Шел вдоль пустынной улицы поселка. С одной стороны ограда шарашки, обшитая зелеными досками, с другой - редкие дома, садики.... Морозило не сильно... Падал тихий, мягкий снежок...
СВОБОДА!..
Меня догнали три мальчика, тянувшие санки с бидоном. Они оглядывались, переговаривались. Потом остановились, подождали:
- Дядь, а дядь, вы на станцию?
- Да, ребята. Далеко еще?
- Ага! Давайте чемодан на санки. Легче будет. Они быстро все приладили: пристроили сверху
бидон. Мы пошли вместе. Они поглядывали на меня с веселым любопытством. Я спрашивал, в каких классах учатся, что проходят, часто ли бывают в Москве... Они отвечали словоохотливо, перебивая друг дружку. Но сами не задали ни одного вопроса.
Мы шли вдоль насыпи. До станции оставалось шагов пятьдесят. Ребята остановились, пошептались.
- Дядь, а дядь, тут вам уже близко. А нам надо обратно. А то керосинную закроют, нас заругают.
Эти славные кучинские пареньки в потертых пальтишках были первым добрым приветом свободы - воли!
* * *
В тот декабрьский день - долгожданный, заветный, и самый обычный, и неизъяснимо чудесный - мне казалось, что я выхожу из тюрьмы таким же, каким вошел.
За девять с половиной арестантских лет я испытал и узнал не меньше, если не больше, чем за годы фронта. Новый опыт рождал новые мысли и трудные, часто неразрешимые сомнения. Но я упрямо верил, хотел верить, что жестокие подлости и тупое бездушие наших органов госбезопасности, прокуроров, судей, тюремных и лагерных чинов так же, как вся беззастенчивая ложь нашей печати, казенной пропаганды и казенной литературы, - это лишь противоестественные, противозаконные извращения.
Ведь я знал, что вопреки всему этому есть люди, которые, как и я, безоговорочно любят нашу страну - исстрадавшуюся, больную, загаженную и все же самую великую, самую праведную и самую прекрасную страну земли. И я хотел быть с ними и надеялся, что, укрепленный новым опытом, вернусь в строй прежних товарищей, снова буду одним из МЫ...
Прошло более десяти лет, пока я убедился, что уже не способен шагать ни в каком строю...
От старых идолов и старых идеалов я освобождался медленно, трудно и непоследовательно.
К началу шестидесятых годов я стал понимать, что сталинская политика была порочна не только в частных, тактических "ошибках и перегибах", но вся целиком от начала до конца, что и его тактика, и его стратегия противоречили не только нравственным законам человечности, но и принципам социализма и собственно исторической необходимости.
Однако еще и после этого я верил в благотворность и величие Октябрьской революции, в незыблемую справедливость основных положений марксизма-ленинизма. А Сталина считал хотя и жестоким реакционером, но все же выдающимся государственным деятелем; не хотел даже сравнивать его с пигмеями Гитлером и Муссолини.
Хрущевские обличения культа личности взбудоражили, побуждали размышлять не только о прошлом и вызывали желание участвовать в новой общественной жизни. Но я считал их поверхностными, пристрастными, никак не марксистскими и просто непоследовательными. Сваливая на одного Сталина всю ответственность за прошлые беды, катастрофы и преступления, Хрущев то чрезвычайно преувеличивал его роль, то, напротив, карикатурно принижал.