Николай Лесков - Том 4
И говоря это, он в то же время щипал черта, как ретивая баба щиплет ошпаренного цыпленка.
Одно мгновение — и черта как не бывало, а пред удивленным дьяконом валялся окоченевший мещанин Данилка.
Ахилла поднес его к окну и, высунув голову сквозь разбитую раму, крикнул:
— Цыть, дураки! Это Данилка чертом наряжался! Глядите, вот он.
И дьякон, подняв пред собою синего Данилку, сам в то же время выбрасывал на улицу одну за другою все части его убранства и возглашал:
— А вот его коготки! а вот его рожки! а вот вам и вся его амуниция! А теперь слушайте: я его допрошу.
И оборотя к себе Данилку, дьякон с глубоким и неподдельным добродушием спросил его:
— Зачем ты, дурачок, так скверно наряжался?
— С голоду, — прошептал мещанин.
Ахилла сейчас же передал это народу и непосредственно вслед за тем вострубил своим непомерным голосом:
— Ну, а теперь, православные, расходитесь, а то, спаси бог, ежели начальство осмелеет, оно сейчас стрелять велит.
Народ, весело смеясь, стал расходиться.
Глава восемнадцатаяНачальство действительно «осмелело», выползло и приступило к распорядкам.
Мокрого и едва дышащего Данилку переодели в сухую арестантскую свиту и стали серьезно допрашивать. Он винился, что с голоду и холоду, всеми брошенный и от всех за свое беспутство гонимый, он ходил и скитался, и надумался, наконец, одеться чертом, и так пугал ночами народ и таскал, что откуда попало, продавал жиду и тем питался. Ахилла все это внимательно слушал. Кончился допрос, он все смотрел на Данилку и ни с того ни с сего стал замечать, что Данилка в его глазах то поднимется, то опустится. Ахилла усиленно моргнул глазами, и опять новая притча. Данилка теперь становится то жарко-золотым, то белым серебряным, то огненным, таким, что на него смотреть больно, то совсем стухнет, и нет его, а меж тем он тут. Следить за всеми этими калейдоскопическими превращениями больно до нестерпимости, а закроешь глаза, все еще пестрее и еще хуже режет.
«Фу ты, что это такое!» — подумал себе дьякон и, проведя рукой по лицу, заметил, что ладонь его, двигаясь по коже лица, шуршит и цепляется, будто сукно по фланели. Вот минута забвения, в крови быстро прожгла огневая струя и, стукнув в темя, отуманила память. Дьякон позабыл, зачем он здесь и зачем тут этот Данилка стоит общипанным цыпленком и беззаботно рассказывает, как он пугал людей, как он щечился* от них всякою всячиной и как, наконец, нежданно-негаданно попался отцу дьякону.
— Ну, а расскажи же, — спрашивает его опять Захария, — расскажи, братец, как ты это у отца протоиерея вверх ногами по потолку ходил?
— Просто, батюшка, — отвечал Данилка, — я снял сапоги, вздел их голенищами на палочку, да и клал по потолку следочки.
— Ну, отпустите же его теперь, довольно вам его мучить, — неожиданно отозвался, моргая глазами, Ахилла.
На него оглянулись с изумлением.
— Что вы это говорите? как можно отпустить святотатца? — остановил его Грацианский.
— Ну, какой там еще святотатец? Это он с голоду. Ей-богу отпустите! Пусть он домой идет.
Грацианский, не оборачиваясь к Ахилле, заметил, что его заступничество неуместно.
— Отчего же… за бедного человека, который с голоду… апостолы класы восторгали…
— Да что вы это? — строго повернулся протопоп, — вы социалист, что ли?
— Ну, какой там «социалист»! Святые апостолы, говорю вам, проходя полем, класы исторгали* и ели. Вы, разумеется, городские иерейские дети, этого не знаете, а мы, дети дьячковские, в училище, бывало, сами съестное часто воровали. Нет, отпустите его, Христа ради, а то я его все равно вам не дам.
— Что вы, с ума, что ли, сошли? Разве вы смеете!..
Но дьякону эти последние слова показались столь нестерпимо обидными, что он весь побагровел и, схватив на себя свой мокрый подрясник, вскричал:
— А вот я его не дам, да и только! Он мой пленник, и я на него всякое право имею.
С этим дьякон, шатаясь, подошел к Данилке, толкнул его за двери и, взявшись руками за обе притолки, чтобы никого не выпустить вслед за Данилкой, хотел еще что-то сказать, но тотчас же почувствовал, что он растет, ширится, пышет зноем и исчезает. Он на одну минуту закрыл глаза и в ту же минуту повалился без чувств на землю.
Состояние Ахиллы было сладостное состояние забвенья, которым дарит человека горячка. Дьякон слышал слова: «буйство», «акт», «удар», чувствовал, что его трогают, ворочают и поднимают; слышал суету и слезные просьбы вновь изловленного на улице Данилки, но он слышал все это как сквозь сон, и опять рос, опять простирался куда-то в бесконечность, и сладостно пышет и перегорает в огневом недуге. Вот это она, кончина жизни, смерть.
О поступке Ахиллы был составлен надлежащий акт, с которым старый сотоварищ, «старый гевальдигер*», Воин Порохонцев, долго мудрил и хитрил, стараясь представить выходку дьякона как можно невиннее и мягче, но тем не менее дело все-таки озаглавилось: «О дерзостном буйстве, произведенном в присутствии старогородскогополицейского правления соборным дьяконом Ахиллою Десницыным».
Ротмистр Порохонцев мог только вычеркнуть слово «дерзостном», а «буйство» Ахиллы сделалось предметом дела, по которому рано или поздно должно было пасть строгое решение.
Глава девятнадцатаяАхилла ничего этого не знал: он спокойно и безмятежно горел в огне своего недуга на больничной койке. Лекарь, принявший дьякона в больницу, объявил, что у него жестокий тиф, прямо начинающийся беспамятством и жаром, что такие тифы обязывают медика к предсказаниям самым печальным.
Ротмистр Порохонцев ухватился за эти слова и требовал у врача заключения: не следует ли поступок Ахиллы приписать началу его болезненного состояния? Лекарь взялся это подтвердить. Ахилла лежал в беспамятстве пятый день при тех же туманных, но приятных представлениях и в том же беспрестанном ощущении сладостного зноя. Пред ним на утлом стульчике сидел отец Захария и держал на голове больного полотенце, смоченное холодною водой. Ввечеру сюда пришли несколько знакомых и лекарь.
Дьякон лежал с закрытыми глазами, но слышал, как лекарь сказал, что кто хочет иметь дело с душой больного, тот должен дорожить первою минутой его просветления, потому что близится кризис, за которым ничего хорошего предвидеть невозможно.
— Не упустите такой минуты, — говорил он, — у него уже пульс совсем ненадежный, — и затем лекарь начал беседовать с Порохонцевым и другими, которые, придя навестить Ахиллу, никак не могли себе представить, что он при смерти, и вдобавок при смерти от простуды! Он, богатырь, умрет, когда Данилка, разделявший с ним холодную ванну, сидит в остроге здоров-здоровешенек. Лекарь объяснял это тем, что Ахилла давно был сильно потрясен и расстроен.
— Да, да, да, вы говорили… — у него возвышенная чувствительность, — пролепетал Захария.
— Странная болезнь, — заметил Порохонцев, — и тут все новое! Я сколько лет живу и не слыхал такой болезни.
— Да, да, да… — поддержал его Захария, — утончаются обычаи жизни и усложняются болезни.
Дьякон тихо открыл глаза и прошептал:
— Дайте мне питки!
Ему подали металлическую кружку, к которой он припал пламенными губами и, жадно глотая клюковное питье, смотрел на всех воспаленными глазами.
— Что, наш орга́н дорогой, как тебе теперь? — участливо спросил его голова.
— Огустел весь, — тяжело ответил дьякон, и через минуту совсем неожиданно заговорил в повествовательном тоне: — Я после своей собачонки Какваски… — когда ее мальпост колесом переехал… хотел было себе еще одного песика купить… Вижу в Петербурге на Невском собачея… и говорю: «Достань, говорю, мне… хорошенькую собачку…» А он говорит: «Нынче, говорит, собак нет, а теперь, говорит, пошли все понтера и сетера́»… — «А что, мол, это за звери?..» — «А это те же самые, говорит, собаки, только им другое название».
Дьякон остановился.
— Вы это к чему же говорите? — спросил больного смелым, одушевляющим голосом лекарь, которому казалось, что, Ахилла бредит.
А к тому, что вы про новые болезни рассуждали: все они… как их ни называй, клонят к одной предместности — к смерти…
И с этим дьякон опять забылся и не просыпался до полуночи, когда вдруг забредил:
— Аркебузир*, аркебузир… пошел прочь, аркебузир!
И с этим последним словом он вскочил и, совершенно проснувшись, сел на постели.
— Дьякон, исповедайся, — сказал ему тихо Захария.
— Да, надо, — сказал Ахилла, — принимайте скорее, — исповедаюсь, чтоб ничего не забыть, — всем грешен, простите, Христа ради, — и затем, вздохнув, добавил: — Пошлите скорее за отцом протопопом.
Грацианский не заставил себя долго ждать и явился.