Иван Гончаров - Обрыв
Бабушка хотела отвечать, но в эту минуту ворвался в комнату Викентьев, весь в поту, в пыли, с книгой и нотами в руках. Он положил и то и другое на стол перед Марфинькой.
— Вот теперь уж… — торопился он сказать, отирая лоб и смахивая платком пыль с платья, — пожалуйте ручку! Как бежал — собаки по переулку за мной, чуть не съели…
Он хотел взять Марфиньку за руку, но она спрятала ее назад, потом встала со стула, сделала реверанс и серьезно, с большим достоинством произнесла:
— Je vous remercie, m-r Викентьев: vous êtes bien aimable.[90]
Он вытаращил глаза на нее, потом на бабушку, потом опять на нее, поерошил волосы, взглянул мельком в окно, вдруг сел и в ту же минуту вскочил.
— Марфа Васильевна, — заговорил он, — пойдемте в залу, к террасе — смотреть: сейчас молодые проедут…
— Нет, — важно сказала она, — merci, я не пойду: девице неприлично высовываться на балкон и глазеть…
— Ну, пойдемте же разбирать новый романс…
— Нет, благодарю: я ужо попробую одна или при бабушке…
— Пойдемте к роще — сядем там: я почитаю вам новую повесть.
Он взял книгу.
— Как это можно! — строго сказала Марфинька и взглянула на бабушку, — дитя, что ли, я?..
— Что это такое, Татьяна Марковна? — говорил растерянный Викентьев, — житья нет от Марфы Васильевны!
Викентьев посмотрел на них обеих пристально, потом вдруг вышел на середину комнаты, сделал сладкую мину, корпус наклонил немного вперед, руки округлил, шляпу взял под мышку.
— Mille pardons, mademoiselle, de vous avoir dérangée,[91] — говорил он, силясь надеть перчатки, но большие, влажные от жару руки не шли в них. — Sacrebleu! çа n’entre pas — oh, mille pardons, mademoiselle…[92]
— Полно вам, проказник, принеси ему варенья, Марфинька!
— Oh! Madame, je suis bien reconnaissant. Mademoiselle, je vous prie, restez de grâce![93] — бросился он, почтительно устремляя руки вперед, чтоб загородить дорогу Марфиньке, которая пошла было к дверям. — Vraiment, je ne puis pas: j’ai des visites à faire… Ah, diable, ça n’entre pas…[94]
Марфинька крепилась, кусала губы, но смех прорвался.
— Вот он какой, бабушка, — жаловалась она, — теперь m-r Шарля представляет: как тут утерпеть!
— А что, похоже? — спросил Викентьев.
— Полно вам, божьи младенцы! — сказала Татьяна Марковна, у которой морщины превратились в лучи и улыбка озарила лицо. — Подите, Бог с вами, делайте, что хотите!
XIX
На Марфиньку и на Викентьева точно живой водой брызнули. Она схватила ноты, книгу, а он шляпу, и только было бросились к дверям, как вдруг снаружи, со стороны проезжей дороги, раздался и разнесся по всему дому чей-то дребезжащий голос.
— Татьяна Марковна! высокая и сановитая владычица сих мест! Прости дерзновенному, ищущему предстать пред твои очи и облобызать прах твоих ног! Приими под гостеприимный кров твой странника, притекша издалеча вкусить от твоея трапезы и укрыться от зноя полдневного! Дома ли Богом хранимая хозяйка сей обители?.. Да тут никого нет!
Голова показалась с улицы в окно столовой. Все трое, Татьяна Марковна, Марфинька и Викентьев, замерли, как были, каждый в своем положении.
— Боже мой, Опенкин! — воскликнула бабушка почти в ужасе. — Дома нет, дома нет! на целый день за Волгу уехала! — шепотом диктовала она Викентьеву.
— Дома нет, на целый день за Волгу уехала! — громко повторил Викентьев, подходя к окну столовой.
— А! нашему Николаю Андреевичу, любвеобильному и надеждами чреватому, села Колчина и многих иных обладателю! — говорил голос. — Да прильпнет язык твой к гортани, зане ложь изрыгает! И возница, и колесница дома, а стало быть, и хозяйка в сем месте или окрест обретается. Посмотрим и поищем, либо пождем, дондеже из весей и пастбищ или из вертограда в храмину паки вступит.
— Что делать, Татьяна Марковна? — торопливо и шепотом спрашивал Викентьев. — Опенкин пошел на крыльцо, сюда идет.
— Нечего делать, — с тоской сказала бабушка, — надо пустить. Чай, голоднехонек, бедный! Куда он теперь в этакую жару потащится? Зато уж на целый месяц отделаюсь! Теперь его до вечера не выживешь!
— Ничего, Татьяна Марковна, он напьется живо и потом уйдет на сеновал спать. А после прикажите Кузьме отвезти его в телеге домой…
— Матушка, матушка! — нежным, но сиплым голосом говорил, уже входя в кабинет, Опенкин. — Зачем сей быстроногий поверг меня в печаль и страх! Дай ручку, другую! Марфа Васильевна! Рахиль прекрасная, ручку, ручку…
— Полно, Аким Акимыч, не тронь ее! Садись, садись — ну, будет тебе! Что, устал — не хочешь ли кофе?
— Давно не видал тебя, наше красное солнышко: в тоску впал! — говорил Опенкин, вытирая клетчатым бумажным платком лоб. — Шел, шел — и зной палит, и от жажды и голода изнемог, а тут вдруг: «за Волгу уехала!» Испужался, матушка, ей-богу, испужался: экой какой! — набросился он на Викентьева, — невесту тебе за это рябую! Красавица вы, птичка садовая, бабочка цветная! — обратился он опять к Марфиньке, — изгоните вы его с ясных глаз долой, злодея безжалостного — ох, ох, Господи, Господи! Что, матушка, за кофе: не к роже мне! А вот если б ангел сей небесный из сахарной ручки удостоил поднести…
— Водки? — живо перебил Викентьев.
— Водки! — передразнил Опенкин, — с месяц ее не видал, забыл, чем пахнет. Ей-богу, матушка! — обратился он к бабушке, — вчера у Горошкина насильно заставляли: бросил всё, без шапки ушел!
— Чего же хочешь, Аким Акимыч?
— Вот если б из ангельских ручек мадерцы рюмочку-другую…
— Вели, Марфинька, подать: там вчера только что почали бутылку от итальянца…
— Нет, нет, постой, ангел, не улетай! — остановил он Марфиньку, когда та направилась было к двери, — не надо от итальянца, не в коня корм! не проймет, не почувствую: что мадера от итальянца, что вода — всё одно! Она десять рублей стоит: не к роже! Удостой, матушка, от Ватрухина, от Ватрухина — в два с полтиной медью!
— Какая же это мадера: он сам ее делает, — заметил Викентьев.
— То и ладно, то и ладно: значит, приспособился к потребностям государства, вкус угадал, город успокоивает. Теперь война, например, с врагами: все двери в отечестве на запор. Ни человек не пройдет, ни птица не пролетит, ни амбре никакого не получишь, ни кургузого одеяния, ни марго, ни бургонь — заговейся! А в сем богоспасаемом граде источник мадеры не иссякнет у Ватрухина! Да здравствует Ватрухин! Пожалуйте, сударыня, Татьяна Марковна, ручку!
Он схватил старушку за руку, из которой выскочил и покатился по полу серебряный рубль, приготовленный бабушкой, чтоб послать к Ватрухину за мадерой.
— Да ну, Бог с тобой, какой ты беспокойный: сидел бы смирно! — с досадой сказала бабушка. — Марфинька, вели сходить к Ватрухину, да постой, на вот еще денег, вели взять две бутылки: одной, я думаю, мало будет…
— Мудрость, мудрость глаголет твоими устами: ручку… — говорил Опенкин.
— Где побывал это время, Аким Акимыч, что поделывал, горемычный?
— Где! — со вздохом повторил Опенкин, — везде и нигде, витаю, как птица небесная! Три дня у Горошкиных, перед тем у Пестовых, а перед тем и не помню!
Он вздохнул опять и махнул рукой.
— Что дома не сидишь?
— Эх, матушка, рад бы душой, да ведь ты знаешь сама: ангельского терпения не станет.
— Знаю, знаю, да не сам ли ты виноват тоже: не всё же жена?
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что всё валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол! Вот мое житье — как перед Господом Богом! Только и света, что в палате да по добрым людям.
Принесли вино. Марфинька налила рюмку и подала Опенкину.
Он, с жадностью, одной дрожащей рукой, осторожно и плотно прижал ее к нижней губе, а другую руку держал в виде подноса под рюмкой, чтоб не пролить ни капли, и залпом опрокинул рюмку в рот, потом отер губы и потянулся к ручке Марфиньки, но она ушла и села в свой угол.
Опенкин в нескольких словах сам рассказал историю своей жизни. Никто никогда не давал себе труда, да и не нужно никому было разбирать, кто прав, кто виноват был в домашнем разладе, он или жена.
Он ли пьянством сначала вывел ее из терпения, она ли характером довела его до пьянства? Но дело в том, что он дома был как чужой человек, приходивший туда только ночевать, а иногда пропадавший по нескольку дней.
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей, как она знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или на ночь и на другой день, как ни в чем не бывало, шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так проживал свою жизнь по людям.