Свет в конце аллеи - Борис Михайлович Носик
Часто у Саши щемило сердце из-за того, что не было больше общения с друзьями, не было институтского духа товарищества, что затухало оно с годами — далеко он, и нет у него возможности, что ли, — а в душе уже зародилось подозрение, что, останься он там, в Москве, произошло бы то же самое, потому что помаленьку затухал он, отходил от боевого напора, от боевитой уверенности в их правоте, от веры в себя, да и веры в друзей тоже (все же он ведь почитывал в журналах все, что они там печатали, много печатали — все хуже ему казалось, все горластей, все нахальнее, а при этом слабей, как-то бессильнее писалось). Его собственные новые стихи тоже нравились ему все меньше, и для этого было много причин.
Диссертация была, наверно, одной из них. Была она придумана Сашей и предложена на кафедру, чтобы как-то убить время, организовать свой день и еще с дальним прицелом на будущее — удержать все, чем он стал так дорожить здесь, — и парк, и покой, эти часы подневольной свободы, и растущую дочку (ему представить было трудно, как растили бы ее в Москве, в снятой чужой квартире, в нищете и толкотне города). Саша решил закрепить здесь в будущем свое особенное положение как литератора и поэта, предложив кафедре тему поэтическую и литературоведческую — стихи о Вожде, определенные аспекты этих стихов, их поэтика, тенденции их развития, их национальная специфика… Занятие это не представлялось ему издали интересным, лишь чуть более близким, чем другие здешние темы. Но оно (совершенно неожиданно) оказалось для него увлекательным. Он погрузился в чужие строки и сразу, без спросу, влез в чужие жизненные драмы, в чужое и чуждое прохиндейство (стихи раскрывали все с дотошностью первоклассного детектива). Саша отыскивал неведомые ему дотоле (по большей части погубленные или просто сникшие потом) таланты, находил изредка пронзительно сверкающие строчки в вялых кучах повседневного силоса, производя который и сам творец день за днем сползал в ишачье стойло (за ним — и вкус читателя, тех, кто изо дня в день потреблял этот силос). Саша увидел, как наигранный пафос, принуждение, эксплуатация дара, желание быть полезным и современным (куда чаще, чем открытый цинизм жадности или голода) приводили поэта к полному оскудению. Саша рылся в энциклопедиях, комментариях и справках, ища самый малый намек, который помог бы подтвердить его гипотезу о дальнейшей судьбе поэта, искал, находил, возмущался, но сострадал — в конце концов, они были его собратья по муке, они начинали так же, как он, полные надежд, страсти и веры… Ну а что же его вера и его страсть? Верил ли он еще? Ну да, верил как будто, верил и в реальность своего поэтического дара, и в реальную силу поэзии, и в реальность окружающего его мира, где были этот дом-дворец, толпы пилигримов-экскурсантов и были те, кто нес им крупицы знания о Великой Жизни. Конечно, жизнь дома не была его, Сашиной, настоящей жизнью, просто она дала ему возможность продолжать беэответственное, почти студенческое существование, даже когда он стал отцом и главой семейства, жить, не затрагивая ни своих студенческих представлений о творчестве, ни основ своей полунищей жизни…
Саша вздохнул, отрываясь от книги (бедолага-еврей, он так сладко пел о Вожде — если точен, конечно, перевод, — он так верил, он так старался, и все же пришлось ему умереть в страхе под дулами у стены — умереть от страха, ожидая приговорного выстрела)… Саша поднял глаза и увидел за окном старшую экскурсоводшу-методистку, ту самую, с грудью — будто нарочно она вставала всякий раз в профиль, — и Саша задохнулся, представив себе на миг обладание таким богатством, таким чудом… Потом какое-то неясное беспокойство зародилось в его душе, оно было, конечно, связано с этой феноменальной грудью, но еще отчего-то и с Людкой, у которой груди не было вовсе,