Очерки бурсы - Николай Герасимович Помяловский
– Зачем мало каши ел?
– Жарь ему в становой!
Опять сильный удар, и опять не угадал Тавля.
– Что ж это, братцы?.. убить, что ли, хотите?
– Значит, любим тебя, почитаем, – сказал Гороблагодатский.
– Братцы, я не лягу… что же такое!.. других так не бьют…
– А тебя вот бьют!
– Жилить?
– Вздуем!
– Морду расквашу! – сказал Гороблагодатский.
– Братцы….
– Ну! – крикнул грозно Бенелявдов.
Тавля угадал наконец… Игроки захохотали, когда он сказал:
– Я не хочу больше играть…
– Отчего же, душа моя? – спросил Гороблагодатский.
Тавля взглянул на него с ненавистью, но, не сказав ни слова, удалился потешаться над первокурсными… Кучка продолжала игру в постные. Но вдруг один из играющих поднял нос и понюхал воздух.
– Кто это? – спросил он.
Поднялись носы и других игроков. Потом все подозрительно посмотрели на Хорька.
– Ей-богу, братцы, не я… вот те Христос, не я… хоть обыщите…
– Чичер!.. – провозгласил Гороблагодатский.
Человек десять вцепились Хорьку в волоса, а один из них запел:
– Чичер, ячер, на вечер; кто не был на пиру, тому волосы деру; с кровью, с мясом, с печенью, перепеченью. Кочена иль пирога?
– Пирога, – пищал Хорь…
– Не проси пирога, мука дорога. Чичер, ячер, на вечер; кто не был на пиру, тому волосы деру; с кровью, с мясом, с печенью, перепеченью… Кочена иль пирога?
– Кочена.
Снова почали и опять пропели «чичер»…
– Кок или вилки в бок?
– Кок! – отвечал истасканный Хорь.
После этого, отпустив в его голову несколько щелчков, отпустили его с миром, говоря:
– Не бесчинствуй!..
– Черти эдакие! – отвечал Хорь. – Я в другой раз еще не так!
Семенов, видя, как таскали Хоря, шептал:
– Так и надо, так и надо!
Но Гороблагодатский схватил Семенова сзади и положил на парту вместо того, кто должен был наводить; с другой стороны придерживали Семенова за голову. На спину его обрушились жесточайшие удары. Он шатался, когда поднялся. Не его спине было переносить такую тяжесть здоровых ладоней. Осмотрелся он бессмысленно кругом. Кто бил? за что?.. Семенов упал на парту и зарыдал. Темнело в классе; еще несколько минут, и зги не увидишь.
– Братцы, – заговорил Семенов, опомнившись, – за что вы меня ненавидите?.. все!.. все!..
Голос его был заглушен хоровою песней. Сумерки развивались быстро; едва можно рассмотреть лица; цвета и линии пропадают в воздухе, остаются одни звуки.
Семенов пробрался к окну и с гнетущей тоской и злобой на сердце смотрел на неприветливый двор, в непроглядную тьму зимнего скверного вечера. Припомнилась ему родная семья. Отец давно уже встал от послеобеденного сна; добрая мать, которой он был любимцем, вносит теперь самовар в гостиную; брат и две сестренки уже около стола, щебечут и смеются; звенят чайные ложки и блюдца, и легкий пар идет от живительной влаги. «Домой бы теперь!..» Он закрыл лицо руками, прислонился к стеклу и опять зарыдал… Но вдруг плач его пресекся… Ужас напал на него, и он задрожал всем телом. Страшна такая жизнь, какую он испытал сегодня. Он забыл физическую боль тела, лишь только в груди залегло что-то и мешало дышать. Отупел он от страху, и неотразимо ясно представилось ему: «Отверженец!.. тебя все ненавидят! и даже предвидеть нельзя, что с тобой сделают! быть может, сейчас ударят в спину, вырвут клок волос из головы, плюнут в лицо…» В классе совершенно темно, потому что начальство из экономического расчета зажигало лампу только в часы занятий. В этой темноте могут сделать с ним что угодно, и не узнаешь, кто над тобой сорвет гнев свой и отомстит за товарищество. «Не буду больше», – прошептал он, и не было тени злобы в его душе. «Того и стою!» – прокрадывалось в его сознание. Он желал примириться с товариществом и душевно просил пощады. Он уже ненавидел начальство, сделавшее его фискалом, и готов был сам вырвать клок волос из головы того товарища, который займет его место. Семенов решился просить у всего класса прощения и публично отказаться от шпионства. Но вдруг он услышал, что будто кто-то крадется к нему; он в страхе поспешно оставил окно и неизвестно куда скрылся в темноте.
В классе так темно, что за два шага не распознать лица человеческого. Всякие игры прекращались в эти часы, и бурсак мог развлекаться только звуками, странными и разнообразными. Общее впечатление было дико…
Звуки мешаются и переплетаются. Раздается крик какого-то несчастного, которому, вероятно, въехали в загорбок; слышен напев на «Господи воззвах, глас осьмый»; вырывается из концерта патетическая нота в верхнее re; кого-то еще треснули по роже; у печки поют: «Отроцы семинарстии, посреде кабака стояще, пояху: подавай, наливай; мы книги продадим, тебе деньги отдадим»; слышен плач; грегочет какая-то тварь, то есть ржет по-лошадиному, выделывая «и-и-го-го-го-го!» Ругань висит в воздухе, крики и хохот, козлоглагольствуют, грегочут и поют на гласы и вкушают затрещины. В Камчатке, под управлением заматерелого Митахи, хранителя училищных преданий, поется стих, сложенный еще аборигенами бурсы:
Сколь блаженны те народы,
Коих крепкие природы
Не знали наших мук,
Не ведали наук!
Тут в столовую заглянешь,
Щей негодных похлебаешь,
Опять в свой класс идешь,
Идешь, хоть и воешь…
А тут архангелы* подскочат,
Из-за парты поволочат,
Давай раба терзать,
Лозой его стегать…
Бедняги! недаром же так дико в вашем классе. Вас волочат, терзают, стегают!.. Сочувственно подстают к голосу Митахи голоса его товарищей. К сожалению, конец песни, которая пелась каким-то замогильным, грустным напевом, забылся и не дошел до нас…
В другом месте слышно:
На поповой-то на даче
Мужичок едет на кляче,
Хлибушку везе,
Хлибушку везе…
Мужичье к возью бежали,
Кулачьем в возье совали:
– Щё, бра’, продаешь?
Щё, бра’, продаешь?
Им сказали, щё овес;
Мужик вынул да потрес
На горсти своей,
На горсти своей.
Еще слышно:
А как взяли козла
Поперек живота,
Как ударили козла
О сырую мать-землю;
Его ноженьки
При дороженьки,
Голова его, язык
Под колодою лежит…
После каждого двустишия припевалось:
Ти-ли-ли-ли-ли-ли-ли, —
и потом