Песнь дружбы - Бернгард Келлерман
Им удалось найти себе место на крыше вагона, и несколько часов они ехали под дождем, почти не разговаривая, промокшие до костей. Когда начало смеркаться, пришлось пересесть в товаро-пассажирский поезд, и здесь они устроились гораздо лучше. Они разыскали уголок в теплушке, набитой гомонившими и распевавшими солдатами. Герман протискался к полуоткрытой двери теплушки и высунул голову. Ветер трепал его темные, давно не стриженные волосы. Остроконечная колокольня призрачно проплыла в сумерках. Это была нейштеттенская церковь; он чуть не прозевал ее из-за тумана.
— Приготовься! — волнуясь, крикнул он.
Они оказались единственными пассажирами, высадившимися на маленькой, заброшенной станции Хельзее. Когда Герман коснулся ногами земли, он словно ощутил сильный толчок в груди: наконец-то он опять здесь! Четыре года войны, — но вот он опять здесь.
Поезд с горланившими песню солдатами исчез вдали, и тотчас же вокруг-стало невероятно тихо. Им не верилось, что на свете бывает такая тишина; за долгие годы войны они отвыкли от тишины, и она их пугала. В их ушах еще отдавался грохот стрельбы. Мелкий дождик моросил с низко нависшего, мрачного неба, ночь почти наступила, и далеко вокруг не было ни единой души. Они стояли неподвижно, прислушиваясь, склонив головы, и молчали. Ни звука! Тишина, в которую они все еще не могли поверить, подавляла их; даже шум поезда затих. Благоговейное безмолвие, как в храме, — и они совершенно одни. Это казалось необъяснимым чудом. Лишь теперь, в это мгновение, когда они стояли в безмолвии ночи и ни один звук не доносился до их слуха, война осталась позади..
2
Герман, оторопевший, как и остальные, от этого непонятного молчания, опомнился первый.
— Все налицо? — громко спросил он. — Генсхен, Антон? Карл здесь?
— Да, здесь.
— А Рыжий? — Голос Германа вдруг зазвучал неуверенно. Когда он видел его в последний раз? Уж не потеряли ли они Рыжего?
— Здесь, здесь, — проворчал кто-то в темноте. Голос звучал глухо, как из мешка.
Перед станцией разлилось целое озеро жидкой грязи, но Герман пустился через него вброд без долгих размышлений, даже испытывая удовольствие. Он хорошо знал эту желтую грязь: это была земля его родины. В темноте фигура Германа виднелась лишь смутно, но даже по его позе чувствовалось, что он разочарован. Он надеялся найти у станции старую повозку отца или вообще кого-нибудь с лошадьми. Еще позавчера он написал Бабетте — кроме нее, в Борне не было сейчас ни одной живой души, — чтобы его встретили на станции; она могла попросить об этом кого-нибудь из соседей. Он настороженно вслушивался в темноту.
— А ну-ка, послушайте! Не едет ли там телега? Может быть, они опоздали.
Все прислушались. Ничего. Струился дождь, его шум напоминал шипение кипящей воды. Нет, тут все-таки что-то неладно.
Ни старой отцовской повозки, ни лошадей больше не существовало, и то, что Герман этого не знал, было, пожалуй, неплохо. Он еще, чего доброго, сорвался бы и побежал куда глаза глядят, в непроглядную темень. Известие о внезапной смерти отца застало его еще на фронте, а недобрую весть, ожидавшую его сегодня, Бабетта не смогла сообщить ему по той простой причине, что последние две недели не знала, где он находится. И она была этому рада.
«В последнее время все идет вкривь и вкось», — с досадой думал Герман, вглядываясь в ночную тьму. Ведь они все устали как собаки, еле на ногах держатся, просто беда. Как часто он представлял себе возвращение домой — сотни, тысячи раз. Ах, если бы только старик был жив! Уж он-то обязательно приехал бы на станцию — краснощекий, возбужденно говорливый — и, конечно, захватил бы с собою ради встречи бутылочку тминной настойки. Вот они, отец, видишь, я привез их с собою, как ты хотел, моих товарищей, тех, кто остался в живых из расчета третьего орудия. Он видит, как отец трясет руки друзей, смущенно смеется, запинается, мелет всякий вздор и все это с самыми лучшими намерениями.
Герман еще долго прислушивался к ночным шорохам, но потом решил, что это бесполезно.
— Нет, — сказал он, — ждать нет никакого смысла. Должно быть, Бабетта не получила моей открытки. Придется идти пешком.
— Ну что ж, пешком так пешком! — громко крикнул Антон, плотник. Он кричал всегда, даже когда к этому не было ни малейшего повода. — Да разве мы в каретах привыкли разъезжать? Сколько придется идти, говоришь ты? Час? — Антон громко и весело рассмеялся, тишина вдруг отозвалась эхом. — Один час!
За четыре года войны они прошли многие тысячи миль, они, должно быть, трижды обошли земной шар. Один час! Право, смешно! Ну и Герман!
Они побрели в темень и слякоть. Генсхен шел впереди. Он зажал свою тросточку под мышкой и наигрывал что-то на губной гармонике. Но вскоре он перестал играть — пальцы закоченели. Жирная глинистая грязь просачивалась сквозь их рваные башмаки. Один лишь Антон в своих высоких сапогах и длинной шинели шагал, защищенный от дождя и грязи, словно в водолазном костюме.
— Кто хочет надеть мою шинель? — спрашивал он время от времени.
Никто не хотел, хотя все промокли до нитки. Вдруг Антон услышал, что у Карла-кузнеца от холода стучат зубы.
— Да ты совсем замерз! — закричал он. — Это лазарет тебя изнежил! На, возьми мою шинель!
— Не нужно мне твоей шинели.
— Брось! Я ведь слышу, как ты лязгаешь зубами! Карл-кузнец пробурчал что-то, но возражать больше не решился. Он знал: когда Антон начинает так сердито пыхтеть, противоречить бесполезно.
Больше не было сказано ни слова. Они брели молча, минутами по старой привычке засыпая на ходу. В желудках у них урчало. Им грезилась теплая комната. Не может же так длиться без конца! Вот уже впереди сквозь пелену дождя мелькнул тусклый огонек. Им виделись как наяву дымящиеся миски. Отец Германа писал как-то о свинье, которую он, в ожидании их приезда, припрятал от властей. В мечтах своих они