В доме на холме. Храните тайны у всех на виду - Лори Фрэнкел
Казалось, для диплома по литературному творчеству потребуется в основном собственно литературное творчество, но вышло не так. В основном требовалось чтение, и чтение не того, что он хотел читать, и чтение не того, что он хотел писать. Читать надо было теорию литературы — невнятную, нафаршированную специальными терминами, нерелевантную для его собственных замыслов. Она была не так трудна, как химия, и анатомия, и психология человека, но отнимала больше времени, потраченного в итоге впустую. И его было много. К счастью, заниматься ею можно было где угодно, и Пенн делал это в комнате ожидания отделения неотложной помощи, где работала Рози.
Летом после девятого класса школы, когда все остальные приятели брали подработку, или проходили практику, или посещали те или иные программы дополнительных занятий, замаскированные под летний лагерь, Пенн каждое утро просыпался и садился в электричку, направлявшуюся в международный аэропорт Ньюарк. Это было в те дни, когда кто угодно мог пройти сквозь металлодетекторы и околачиваться у гейтов, не имея посадочного талона. Тот факт, что ты бывал там каждый день, один, без багажа, без билета и без намерения куда-либо лететь, одетый в черную толстовку с капюшоном и беспрерывно строчащий что-то в блокноте, никого не беспокоил. Он выбирал гейт в зоне вылета, садился и некоторое время наблюдал, и слушал, и придумывал истории о пассажирах — о бизнесменах с их портфелями, круглыми брюшками и переносицами, которые надо было постоянно зажимать, о стариках с их чудовищными ботинками и горами подарков и особенно о людях, путешествующих в одиночку, которые в его историях всегда спешили на некие тайные, беззаконные романтические рандеву. Когда зона вылета надоедала, он направлялся в зал выдачи багажа и наблюдал встречи со слезами на глазах, объятия, которые выглядели так, будто люди пытаются втиснуться друг в друга. Или садился на скамейку у входных дверей внутри терминала и наблюдал слезы иного рода: прощания и расставания, влюбленных, с трудом отрывавшихся друг от друга, а потом хлюпавших носами в длинной очереди на получение посадочных талонов и проверку багажа. Пятнадцатилетнему Пенну казалось многозначительным это преображение — когда женщина, минуту назад рыдавшая на груди бойфренда, отчаянно жаждавшая выжать все возможное из каждой проведенной вместе секунды, в следующее мгновение уже стоит в очереди, нетерпеливо поглядывая на часы и переминаясь с ноги на ногу, сердито хмурясь на пожилую пару впереди, которая канителится и всех задерживает.
«Этюды в аэропорту» — это была первая рукопись Пенна. Он отнес рассказы в копировальную мастерскую и отдал распечатать их и переплести в черную папку со спиралью, но консультант по профориентации все равно отказался засчитать блуждание по аэропорту и придумывание небылиц за практику. И все же Пенн научился тогда гораздо большему, чем вычитывая рекламные объявления для «Рокавей Газетт» — этим он занимался следующим летом. И написал куда больше текста.
Так что читать и писать в комнате ожидания больницы, где работала Рози, было для него тем делом, к которому он готовился давно: множество плачущих людей, много пафоса, высоты трагедии, высоты облегчения, которые очень сильно смахивали на высоты трагедии, и много тех странных парадоксов, которые он наблюдал в международном аэропорту Ньюарка, составляющих самую суть литературы: даже когда то, чего ждут люди, может стать худшими (или лучшими) известиями в их жизни, даже когда ожидание отягощено смыслами и последствиями, ждущие люди все равно превращаются в капризных детишек, нетерпеливых, насупленных и до багровых пятен на лице ярящихся на торговые автоматы, выдавшие не тот товар, детишек, не умеющих разговаривать вполголоса. Казалось бы, люди в больничной комнате ожидания должны быть друг другу соратниками, братьями по духу, как вместе тянущие лямку солдаты, согражданами опустошенного, истерзанного мира. Но нет, большинство старалось не смотреть друг другу в глаза и всякий раз испускали громкие пассивно-агрессивные вздохи в сторону тех, кто имел наглость первым привлечь внимание медсестер.
Пенн ухаживал и занимался, наблюдал и слушал, делал заметки для рассказов. Читал. Писал. Рози выходила каждые пару часов, иногда заляпанная кровью, иногда — рвотой, всегда растрепанная, обессиленная и с покрасневшими глазами. Всегда порозовевшая. И всегда радующаяся при виде его вопреки всем своим возражениям. А их было много. Разве тебе здесь удобно? Стулья жесткие, еда ужасная. А ты знаешь, сколько микробов в приемных покоях больниц? А ты понимаешь, как странно в этом месте читать литературную теорию? А разве я не говорила, что у меня нет времени на бойфренда? Может, поедешь домой и поспишь? Хоть одному из нас следовало бы высыпаться. Разве твоя гостиная не предпочтительнее? Ведь очень невелика вероятность, что сюда привезут кого-то с пулевым ранением.
Поначалу Пенн не желал писать о больных детях и их больных родителях, о детях, пострадавших от рака, и сердечных болезней, и аварий, и бытового насилия, и о родителях, страдающих из-за больных детей. Больные дети попирали всю известную ему теорию нарратива. В умирающем ребенке не было ничего искупительного. О ребенке, поступившем с пулевым ранением или побоями, нельзя было узнать ничего такого, что оправдало бы убийство или избиение этого самого ребенка. Вот что всегда бесило его в «Ромео и Джульетте» — та финальная пошлость, мол, по крайней мере, кровной вражде положен конец, и враждующие семьи сошлись вместе, словно это каким-то образом оправдывало потерю детей-подростков. Словно Ромео и Джульетта были готовы умереть, только бы родители помирились.
Когда однажды ночью Рози выползла в приемный покой, едва пробило час, и рухнула на стул рядом с ним, слишком измотанная, чтобы ощущать хотя бы удивление, не то что благодарность за то, что он все еще сидит там, Пенн мягко взял ее за руку.
— Ромео и Джульетте было насрать с высокой колокольни, помирятся ли их родители.
— Конечно.
Глаза закрыты. Возможно, она даже не слушает.
— Более того, Ромео и Джульетта думали, что это даже как-то сексуально, что их предки ненавидят друг друга.
— А кто бы не думал?
— Они не были готовы погибнуть, чтобы положить конец кровной вражде. Они были готовы сделать что угодно, чтобы жить.