Борис Письменный - Вылет из Квинска
- Хватит, мам, хватит, - говорила Ирина. - Ой, он кисленького хотел. Зачем он мне это устроил! - Анна всплеснула руками с шалью, и дух Дария спланировал к Голдину-Гилдину, где шептались.
- Почему Додик не выходит из автомобиля, скоро начнут? - О, он внутрь не войдет, я знаю. Говорят, не переносит. Нельзя ему. Отрицательные эмоции.
Дух Дария сгустился на мгновение у сразу заиндевевшего окна, за которым виднелся Додик, сидящий, нахохлившись, в задраянном Кадиллаке. С момента вчерашней полночи, когда Дарий увидел себя в зеркале и чернота заливала его образ, наступила невесомость; потом начался длинный комариный звон, вместе с которым стали потрескивать бесконечные, продолжающиеся до самого рассвета, множества точечных вспышек, пока душа Дария, дарованная ему как и каждому, но лишь на срок, особождалась, как бы отпарывалась от уже непригодного, опадающего под мертвой тяжестью тела. Дарий отчетливо слышал в блаженной черноте крики жены, беготню, тонкое, почти ультразвуковое стенание бедного Додика, ночевавшего у них, в Квинсе, потом приезд бригады реаниматоров, сирену полиции - все то, как это бывало почти каждую ночь у дома престарелых напротив. Додик просил, чтобы его, Додика, спасли.
Дарий хотел было сам встать и помочь, но, как во сне, не мог. Непроглядность, по мере освобождения, прояснялась - чернота разделялась на пятна; они, как амебы, задвигались, затолкались, наплывая одна на другую, потом раздвинулись, открывая бледнолиловое небо с мириадами вспышек-звезд. Появились силуэты - комната, все вокруг, что имело отношение к происходящему. Дарий узнал Додика в кресле с полотенцем на голове. Микроскопические ранки, вспыхивающие синапсы уже надпарывали слабовольную Додикину душу вслед за освободившейся Дариевой. И затем, в госпитале, при процедурах и перевозке сюда, в похоронный дом Дарий-дух следовал в намагниченном поле за своим телом, различая кругом образы и звуки...
Цецилия Рахмунова сидела в окружении дородных приятельниц, внимательно ее слушающих: - ...потом она мне говорит: - А теперь принеси жар. Какой, думаю, тебе жар, голова садовая, когда от жары и так дышать было нельзя. Тем летом я только начинала этой американке помогать - убраться там , сготовить...- Ты ей свой цимес угостила, Циль? - Обожди, слушайте,- приводит меня за руку и показывает на кувшин с лимонадом - 'жар' по-ихнему. Я себе сразу карандашом записала, чтоб не быть опять дурой; другой раз скажет 'жар', я ей сразу - кувшин. Я порядки понимаю. Эта Линда у меня в Душанбе щибче б побегала. А то нет! Подошли, подсели еще две женщины. Циля им скорбно кивнула: - Ему уже хорошо. - Дарию уже хорошо.
- Слышали, - сказала вновь прибывшая, - он Аню спросил перекусить, она пошла приготовить и - бац! Вот тебе легкая смерть. Как святой! Я-б себе лично мечтала.
Все дружно согласились и позавидовали. - Отчего умер? - спросила одна. - Болел?
- Да что вы, - сказала Рахмунова, - забыли? Вчера у меня плясал, веселился!
Женщины испуганно поежились.Зал был уже полон. Будто все русские пенсионеры Риго-Парка на этот люто похолодавший день перенесли свои посиделки сюда, в отпевальню Вайса.
Балкопа, на правах распорядителя, бегал звонить и к входным дверям кого-то встретить, заглядывал в узкий, как шкаф, кабинет раввина, чтобы там, мешая идиш, немецкие и английские слова, еще раз напомнить ребе, какой замечательный человек был Дарий Корш. Раввин пил из картонного стаканчика кофе. Над конторкой висел портрет любавического Мойше Сфорима , похожего здесь на Деда-Мороза в своей черной коммивояжерской шляпе. Балкопа был возбужден, его щеки пылали.
- Милый Соля, - отмечал, проплывая и кружась, Дарий. - Никто горячее тебя не берется за трудное дело - будь то свадьба, обрезание или похороны. Соломон был в своем ни разу не надеванном финском костюме-тройке, еще из Москвы. Шикарном, сладко попахивающим нафталином, что почему-то было приятно для Дарьиной эманации и притягивало. Не считая почтальона Льюиса и нищего Сеймура, в зале еще находилось несколько американцев, соседей и лиц из службы соцобеспечения, Дарию мало памятных, и оттого в месте их нахождения отмечалось некоторое выпадение инородного пространства.
Наконец, из-за бордовой портьеры, как на сцену, вышел щуплый ребе в черном лапсердаке и черной фетровой шляпе. Все затихли. Даже Анна устала и затаилась беззвучно. Ребе скороговоркой прочитал заупокойный кадиш, то тут, то там вставляя имена Дария и его отца, Элиягу. При имени мужа Анна снова порывалась сорваться, но, видимо, слез не осталось. Откашлявшись, ребе раскрыл книгу и, не глядя в нее, продекламировал несколько параграфов английского текста. Отложил молитвенник. Прикрыл глаза,беззвучно шевеля губами, совершая быстрые наклоны во все четыре стороны, сказал 'Амен'. Потом, прищурившись и вглядываясь куда-то вглубь темного зала, начал рассказывать на идиш истории и притчи. Он не говорил, а почти пел, закатывал глаза и покачивался в такт рассказа. Русские евреи, те, что постарше, понимали или им казалось, что они понимают отдельные умные обороты и заключения, но, помимо слов, они понимали еще извечный этот знакомый мотив с покачиванием, горестным вопрошанием, со скептическим пожиманием плеч и невозможно скорбньм, вытянутым выражением лица, все завершающееся взмахом обеих рук и как бы насмешливьм хмыком. В ответ на что молодежь, находящаяся в зале, неуверенно переглядывалась. Им казалось, что раввин рассказывает хохмы - и это на похоронах! Разве можно? Они видели и смекали, что старшие принимают это как должное, из чего заключали, что, видимо, хорошие хохмы уместны везде, даже на похоронах. Может быть, всех внимательней слушал панихиду, Хибру, Идиш, Инглиш... не важно на каком языке, сам Дарий. На сей раз он понимал абсолютно все. Это к нему ведь обращался раввин, еще больше, чем к сидящим в зале. Дарий не только понимал, он следовал каждому слову притчи. Одурманенный жарким многолюдным дыханием в молельне, он кружился и плясал под все убыстряющийся 'Клезмер'; рука в руке с отцом Элиягу скакал по лужам, и куры разбегались от них врассыпную...
Кортеж автомобилей с зажженными фарами тянулся вслед за катафалком. Ближайшее еврейское кладбище было забитым до предела и только на первый взгляд казалось заброшенным. Даже Балкопа с его талантом смог получить уголок-пятачок у самой дальней ограды, куда даже не было подъезда. Люди вышли из машин и гуськом, по узкому ровику между участками с ноздреватьми, старыми камнями пошли к свежевырытой могиле. Кружили, падали, взлетали белые мухи. Снег не снег - пороша. - Вчера еще в этом часу он не знал, где будет, - заметила одна из женщин.
- Сейчас ему хорошо, - ладила свое Циля. - Правда, - сказала другая, это нам, окружающим плохо: переживания - таки раз, и два - это нам все еще впереди, прости Господи.
Балкопа шел без пальто между Анной и дочерью, обхватив их за плечи:Девочки, я-голова всегда к нему со своими глупостями - я, мол, первей тебя американец - первым приехал... Опередил он меня. Где справедливость!
Стемнело. На горизонте засветились башни Манхеттена. Спустили на лямках гроб. Покидали горстями землю. Еще раз послушали ребе и стали расходиться уже в полных сумерках, под стук быстро насыпаемой лопатами замерзшей земли. Выясняли кто кого подвезет, переключались на дела, на этот предстоящий вечер, на завтра, на еще предстоящую жизнь.
- В Могилеве, - пишут, - жуткий бандитизм. Даже в Минске. Шурин приехал, говорит, обратного билета не брал, назад не поеду, делайте что хотите. Лиля Помбрик, поскользнувшись на льду, чуть не упала, ее поддержали рукой и добрым советом. - Нет, милочка, только не здесь. Расшибаться нужно перед богатым домом и получить миллион.
Дух Дария покружился немного над своей табличкой, еще бумажной, временной, но носящей собственное его имя четкими латинскими буквами 'DARYI KORSCH'. Именно так, а не 'Кто Вам Угодно', как на безадресной почте. Силуэты уходящих людей пропадали для него, как на выключенном телеэкране. Ни времени ни пространства для него уже не было. То есть был он уже сразу везде и всегда, но где-то его будто бы было больше, что имитировало движение. Еще раз пролетел он по Квинс-Бульвару, по трассе выставленных в окна ханукальных свечей, мимо похожих на похоронные рождественских еловых венков с красными бантами, через все зарево Большого Нью-Йорка. Миновав ледяной холод Атлантики, пролетел над старой Европой...и мягко втянулся на окраину гомельской земли, на отравленную радиацией несчастную измученную землю, где дед и отец его и мать и где на старом камне менора - точно как ветка ханаанской пальмы.
1991