Константин Леонтьев - В своем краю
— Друзья? — спросил Руднев, вытирая лицо.
— Друзья. Ведь Ваську Лихачев к нам привез, Вася очень беден был тогда... Пешком тридцать верст пришел к нам, последние...
— Вот как! Расскажите-ка...
— Theodor, — закричал из избы Баумгартен. — Не заставляйте вас ждать! Пейте чай... Мама сейчас на лошадь садится...
В самом деле, молодые люди едва успели проглотить стакана по два, как уже прибежал толстяк дворецкий и объявил, что Катерина Николаевна сейчас садятся и все барышни...
Все кинулись к дверям. Федя ухватился за полу Руднева и стал умолять его сесть на Стрелку.
— Седло казацкое, мягкое... Лошадка смирная... Не бойтесь, я вас на чумбуре поведу...
Баумгартен так был озабочен сам своею «Grise» (по-русски Крыса), что не мог остановить Федю. Федя умолял так настойчиво и ласково, утро было такое свежее, и Стрелка в самом деле казалась такая гладенькая и добрая, что Руднев решился на нее сесть, не делая больше никакого затруднения, и, чтобы стать выше собственного самолюбия, позволил даже Феде вести себя при всех на чум-буре.
Восторг Федин был страшный.
Он всем кричал: — Я, Васька, на чумбуре доктора... Я на чумбуре, мама, доктора поведу...
— Доктор вовсе этого не желает, — сказала мать. — Вы не слишком ему поддавайтесь — он надоедает ужасно, — сказала она. — Оставь-ка лучше.
Федя молча опустил чумбур, и слезы полились у него градом по щекам.
Все засмеялись, но Руднев поспешил вручить ему чум-бур, и Федя, улыбаясь, как солнце сквозь дождик, скромно и стыдливо поехал с ним рядом.
Все общество двинулось из деревни по росистым полям. Впереди ехали Катерина Николаевна с князем Сам-бикиным, за ними две девочки с берейтором; за берейтором Nelly и Милькеев, потом предводитель с Баумгарте-ном. Сзади всех остались Федя с Рудневым и молодой Лихачов. Он был тоже в Московском университете и скоро разговорился с Рудневым.
— Вы когда кончили курс? — спросил Руднев.
— Я? Я курса не кончил. Я только год или два был всего...
— Что же так?
— Надоело мне, по правде сказать. Грановского слушал, Кудрявцева иногда... А вообще-то я не очень люблю всю эту работу, я люблю вот деревню. Ну, и бросил. Сухая материя — эта юриспруденция. Я больше все на бильярде.
Мало-помалу разговор перешел на семью Новосиль-ских и Милькеева, и Рудневу удалось наконец толком добиться от него, что это за Милькеев, кто он и как он сюда попал.
— Он очень способный малый, — сказал небрежно Лихачов, — только чудак ужасный, помешан всегда на разных правилах — правилами живет... Я его давно знаю.
— Неужели он все делает по заказу или напоказ?
— То есть, не то что напоказ. А он, как сам выражается, дорожит «самым фактом красоты», он будет один на необитаемом острове — так и там то же... »Поэзия есть высший долг... Исполняют же люди долг честности, а я исполняю долг жизненной полноты». Вот этакие вещи, и за них он готов на виселицу... Очень добр, впрочем... Вообще, отличный малый... Будете вы нынешнюю осень ездить с собаками?
— Не знаю, право, Александр Николаич; Ерза околела, и дядя забросил псарню... хотелось бы обзавестись...
— Я могу вам с удовольствием предложить двух щенков от Лётки... заезжайте ко мне — выберете сами... Интересная помесь вышла от Крымки и Густопсового!..
— Благодарю вас... А Милькеев охотится?
— Куда ему!.. Он все с каким-то насосом ходит, из барышень поэзию выкачивать. Это — одна из его специальностей. Уже очень влюбчив и снисходителен.
— А что это я слышал — он к вам пешком пришел весной?
Лихачев махнул рукой и засмеялся.
— Этих штук сколько угодно! Потом продолжал серьезно: — У его отца славное именьице, душ в двести. Бросил все это, перессорился с братом и сестрой. Душно ему с ними: атмосферу, говорит, сгущают. Он ходил в опол-ченье, но, благодаря австрийцам, дальше Киева не пошел. Влюблен был там разом в трех: в еврейку, в помещицу и в хохлушку — Оксану. Он, я думаю, нарочно их отыскал и привел в порядок... Потом приехал домой к отцу готовиться на магистра... Вдруг, Бог знает почему, поссорился с родными, и в марте, в самую распутицу, поехал к нам; денег у него было мало и достало только до нашего уездного города, а остальные тридцать верст то пешком, то на обозы садился. Да это еще с ним не раз будет.
— А вы не знаете именно, за что он поссорился с отцом?
— Чорт знает, право! Отец его — капризный и скучный человек... Зять у него хитрый... сестра пустая. Она уже давно ему надоела, но он не хотел с ней прервать, потому что она а la Sand жила с этим зятем, ну, долг, знаете, правила его... Ходил, скучал у них. Отец ее не принимал, другие братья тоже. Как же ему не ходить! А потом, как она вышла замуж и приехала к отцу в деревню, и рассорился.
— Что же ему именно в них не понравилось?
— Да это вы бы у него когда-нибудь расспросили, он расскажет с удовольствием... Впрочем, вот еще что можно сказать, что он из тех людей, которых тонкие ощущения важнее крупных... Найдет у себя искру — и раздует ее, и надо отдать ему справедливость, с энергией идет по своей дороге... Не мог, говорит, видеть, что зять такой худой и чисто выбритый, все цаловал шею сестры; а шея у нее старая; а сестра и кричит на зятя и детски жеманится... За людей потом что-то вышло... Пришел к нам на Страстной и говорит: «Я к вам пришел есть; кормите меня». Рад, как Бог знает что... Хохочет... Ну, мы все его очень любим... Как нарочно, в Троицком не было в это время учителя, и Катерина Николавна хотела писать в Москву; мы его и устроили туда. Теперь пишет свою диссертацию.
— О чем она?
— Из государственных наук что-то, что-то вроде «О влиянии учреждений на нравы» — это одну; и другую, на всякий случай, маленькую, уже кажется изготовил, если ту нельзя будет пустить в ход: «О прямых налогах». Эта, кажется, у него тоже готова. Пробовал он мне читать... Да уж очень скучна! На деле все это прекрасно, но в книге...
Когда они поднялись на горку, навстречу им от передовых отделился Милькеев.
Лицо Лихачева повеселело... Милькеев тоже улыбался.
— Ну, что ты? еще не весь сок выжал из британки своей?
— Перестань врать, — отвечал Милькеев с недовольством. — Доктор, вас Катерина Николавна просила догнать ее на минуту, хочет что-то у вас спросить.
Когду Руднев отъехал от них, Милькеев спросил у Лихачева: — Что он, каков этот Руднев?
— Не знаю, право, душа моя; кажется, обыкновенный студент, и, если не ошибаюсь, довольно скучный и бесцветный. Все выспрашивает... Видно, своего запасу немного... А ты что поделываешь... Не грустишь?
— Нет, не грущу... Каждый день все благодарю тебя и твоего брата, что вы меня в Троицкое определили... Из дому, слава Богу, писем нет. Забыл я об них.
— Это главное, — отвечал Лихачев. — А ты слышал новость — этот несчастный Самбикин привез от мужа Катерины Николаевы письмо и отдал ей сегодня поутру. Просит взять к себе на воспитание сына от француженки, которая была гувернанткой Маши и которую он обольстил.
— Возьмет она или нет? — спросил Милькеев.
— Еще бы не взяла! Такая оказия для нее — праздник. Она теперь поздоровеет на три недели. Поедем-ка к Nelly, ее ami Joseph совсем уж заел скукой!
Пока они говорили, Руднев подъехал к Катерине Николаевне и спросил, что ей угодно.
— Вы, кажется, занимаетесь физиогномикой, — сказала Новосильская, — не можете ли вы по описанию князя узнать, какой характер у ребенка лет восьми?
— Я думаю, — заметил Самбикин вкрадчиво и тихо, — очень трудно узнать, какой характер у ребенка. Дети везде одни, и все от воспитания...
— Этого нельзя сказать, — перебил Руднев сухо. — А какое лицо у этого мальчика?
— Как бы это вам описать? Это трудно! Глаза у него светлые, лицо очень белое, худощавое...
— Нос и рот обыкновенные, примет особых нет, — докончил Руднев. — Так паспорты пишут!
Красивый князь покраснел и застенчиво улыбнулся, а Катерина Николаевна одобрительно взглянула на язвительного мудреца.
— Нет, вы не живописец, — сказала она Самбики-ну. — Впрочем, вы не беспокойтесь, я обдумаю... Вы говорили что-то об моем муже, когда я позвала доктора?
Руднев, полагая, что он больше не нужен, поспешил отъехать от них, а Катерина Николаевна продолжала: — Вы не стесняйтесь — говорите мне все...
— Граф очень грустил все это время после смерти Clйmentine, — отвечал Самбикин, — и ампутированная нога его иногда страшно болит в рубце. Мне, право, так его жаль! Граф — такой милый, такой добрый, и судьба бедного Юши его сильно озабочивает.
— Успокойте его поскорее, что я не прочь и подумаю. Денег на воспитание мне не нужно. Пусть лучше те пять тясяч, которые остались от матери, пришлет, я их спрячу для Юши, а он все промотает...
— Вы слишком строги к бедному графу, — с вялой любезностью отвечал Самбикин.
VIВ старой липовой роще, на горке, над большим озером, был второй привал. Что за веселая картина!.. Над мирным озером, где все дно было видно — зеленая горка, на горке липы, под липами тень, а по воде и по лугам вокруг нестерпимое солнце... В тени стелют пестрые, бархатистые ковры, готовят большую палатку для ночи, разводят костер для обеда, лошади ржут, и люди шумят, звонят бубенчики, и колокол сзывает к завтраку! Одна забава сменяется другой, отдых — развлечением... Одни ушли за грибами в березовую рощу, которая обогнула все заливы и заливчики озера с боков и спереди; другие лежат на коврах и читают... Кто взял ружье и сел на маленькую лодку, которую привез тотчас седой и согбенный великан-рыбак с того берега... Вот утка вылетела, и слышится уже выстрел молодца-повара... А вот и Лихачов стреляет... Принесли грибы — идут все, и люди, и дети, и взрослые господа за ягодами... Никому не скучно. Пока Катерина Николаевна ходила за грибами и ягодами, уже ей между двумя липами повесили гамак над ковром, и она, как усталая и добрая царица, отдыхала на нем... И Руднева никто не трогает: не только не оскорбляют, но даже и занимать не ищут... Одно нехорошо: как эти молодые люди бранятся между собою и смеются друг над другом без страха и осторожности... Это удивительно!.. А еще удивительнее, что глядя на них, не обидно за них, и будь на их месте, так, кажется, и сам не обиделся бы... а на своем?.. Нет, уж покорно вас благодарю! Давича Лихачов говорил за глаза про Мильке-ева, что он с насосом ходит за барышнями; но это цветочки, а вот здесь-то ягодки — при всех, при женщинах, при детях, которых Милькеев учит... Подходит к Милькееву мисс Нелли и подает ему букет ягод.