Владимир Соллогуб - Старушка
День, в который я ее не вижу, для меня не день… Время, которое я провожу вдали от нее, совсем лишнее, совсем ненужное; люди кажутся мне куклами, да и вся жизнь без нее как-то мертва. Поверишь ли, она меня успокоила, она возвысила все мои чувства до светлого и тихого сознания моего достоинства и моей силы. Прежде я всегда был взволнован, я все искал чего-то, все был чем-то недоволен, теперь, напротив, дух мой смирился, сердце мое нашло то, чего просило. Я ее люблю потому, что мне следовало ее любить. Старик отец разлучит нас, вероятно, скоро — и я должен покориться, я не смею жаловаться. Но тогда память о ней будет жить в моей памяти, но всегда свято, светло, тихо и грустно. С ней я буду жить, с ней я и умру.
— О-го-го!.. — заметил Прутков. — Да это просто поэзия, мелодрама, сударь ты мой. По-моему, все это, братец, вздор! Мы живем не на облаках, хотя и недалеко… то есть я о себе говорю. Умереть всегда успеешь, а покамест поживи хорошенько. Ты имеешь состояние, молод, хорош — чего тебе еще? Мучиться тут нечего.
Полюбил нынче, полюбишь и завтра. Не удалось нынче, завтра удастся. Все перемелется — мука будет.
Лови, ловиЧасы любви![9]
Да не пройтиться ли нам по хересам?.. Пошли за вином…
Белокурый сел безмолвно у окна. Сердце его билось, глаза его горели. В противоположном доме у заветного окошка тихо подымалась стора… вот она поднята… вот за стеклами рисуется смуглая грациозная головка. Молодой человек, бледный и трепетный, не переводил дыхание. Она его заметила, взглянула на него с невольной улыбкой и лукаво приложила палец к губам.
Читатель! Бывал ли ты молод?..
IV
Знакомство
В Петербурге есть особый класс отлично выбритых и гладко обстриженных чиновников, больших охотников до знати и знатных особ. Люди они не молодые, но чрезвычайно почтительные и аккуратные. В торжественные дни поставляют они себе первой обязанностью записать свою фамилию в швейцарских аристократических домов, до хозяев же доходят редко, и только тогда, когда могут быть на что-нибудь полезны, на основании того светского правила, что мы всегда находим приятелей в нужде, то есть когда в них нуждаемся. В таких случаях им говорится всегда «ты», и они весьма этим довольны, не понимая, чтоб могло быть иначе. Никто лучше их не умеет спросить о здоровье, поздравить с днем ангела или почтительно улыбнуться в случае удостоения какой-нибудь шутки. Смеяться они не станут. Смеяться — значит фамильярность, но улыбнуться кстати — совсем другое дело. Улыбка значит: понимаю, радуюсь, чувствую, соглашаюсь, благодарю, но отнюдь не смею ставить себя наравне с вами. Для петербургской знати такие лица именуются нужными человечками. Их никогда не приглашают, но посылают за ними по утрам для деловых переговоров. Они употребляются большею частью для рассылки по разным переулкам светской жизни, составляют деловые бумаги, приискивают денег под вексель и не требуют ни награждения, ни благодарности.
Лестное знакомство для них достаточно; милостивое внимание приводит их в восторг, благосклонная ласка сводит их с ума.
К разряду таких оригиналов принадлежал Дмитрий Петрович, казначей, приятель Ивана Афанасьевича.
Дмитрий Петрович был человек кругленький, маленький, толстенький, чистенький, обстриженный, приглаженный. С утра в вицмундире, с отлично накрахмаленной манишкой, с большой золотой цепочкой на черном атласном жилете.
На службе товарищи посмеивались обыкновенно над его слабостью к аристократии, над его знатным кругом знакомства, но это было более на словах; некоторые завидовали ему, а весьма многие глядели на него с невольным уважением.
Дмитрий Петрович был человек честный и миролюбивый, добрый муж толстой немки и чадолюбивый отец несметного количества пухлых ребятишек. Он душевно уважал Ивана Афанасьевича и искренно желал ему добра.
Как только, измученный сомнением и неудачей, старый надворный советник явился в департамент, Дмитрий Петрович бросился к нему навстречу.
— Иван Афанасьич! Легок на помине. Мы только о тебе толковали.
— Обо мне, Дмитрий Петрович?
— Да, братец, о тебе. Я сейчас от графини, зашел, знаешь, понаведаться, все ли по-обыкновенному. Швейцар говорит: «Графиня к вам посылать изволила, очень, дескать, нужно видеться». Я тотчас велел доложить, графиня ко мне всегда так милостива, мы с ней попросту, без церемонии. «Чем, мол, говорю, могу иметь счастье угодить вашему сиятельству?» — «А вот, любезный, говорит, помоги, братец, пожалуйста; опять получила письмо из деревни: большие беспорядки. Сходи-ка за чиновником, о котором ты мне говорил; надо ему ехать как можно скорее; сходи-ка за ним». Я уж и знаю, что застану тебя в департаменте, пришел за тобой, а тебя еще нет. Слышишь ли? Что ж ты стоишь как вкопанный?
— Слышу, слышу, — задумчиво говорил Иван Афанасьевич, — видно, в самом деле надо. С этими сорвиголовами не сладишь. На то они молоды, на то они сметливы. Где мне углядеть, старому болвану!
— Что ты, братец, за околесную понес! Пойдем-ка лучше скорей.
— Куда? — с беспокойством спросил Иван Афанасьевич.
— К графине.
— К какой графине?
— Ну да, к графине. Что ты, глухой, что ли?
— Помилуйте, Дмитрий Петрович, как можно теперь… дайте-ка подумать, приготовиться, а то вдруг так-таки и идти. Да вот надо мне еще сшить пару хорошую: совсем, право, обносился. Сами посудите, нельзя же, в самом деле, так показаться: доверия не будет.
— Полно, братец, вздор городить! Большая надобность графине в твоем вицмундире. Ступай как есть.
— Извольте, извольте, Дмитрий Петрович, через недельку.
— Экой бестолковый какой! Говорят тебе, что сейчас.
— Ну, делать нечего, Дмитрий Петрович, хорошо, извольте, завтрашний день.
— Фу ты, братец! Говорят тебе, что графиня сию минуту дожидается ответа; согласен — ступай за мной, не согласен, так убирайся куда хочешь, а я доложу графине. Понимаешь? Ясно, что ли? А уж тогда пеняй на себя. Такого случая не встретится уже ни для тебя, ни для твоей дочери. Ну, едем!..
С этими словами Дмитрий Петрович почти насильно вывел Ивана Афанасьевича в переднюю, приказал надеть на него шинель и калоши и посадил на свои дрожки.
Дмитрий Петрович, как человек светский, держал собственную лошадь.
Во время поезда Дмитрий Петрович, довольный добрым делом, напевал подлым тенором какую-то итальянскую арию. Иван Афанасьевич молчал как убитый.
Через несколько минут дрожки остановились у подъезда графини. Дмитрий Петрович поздоровался с швейцаром как с весьма знакомым человеком и приказал доложить.
Подождав довольно долго в передней, где несколько старых официантов в черных фраках и белых галстухах спокойно остались на стульях, не прерывая карточной игры, чиновники получили ответ, что графиня их просит. Они прошли несколько комнат, красных, желтых и голубых. Убранство комнат отличалось роскошью, но не той молодой, цветистой роскошью, которая радует глаза и располагает душу ко всем покупным удовольствиям жизни. Повсюду была заметна странная смесь современных причуд моды с старинными памятниками давно прошедших времен. Обветшалые формою мебели были покрыты новым штофом. Тяжелые бронзы времен французской империи украшали камины, щегольски одетые бархатом. Нигде не было гармонии, и при виде этих несогласных между собой богатств невольно рождалось то тяжкое и страшное впечатление, которое смущает душу при виде разряженного трупа.
Дмитрий Петрович шел развязно впереди, за ним, как в воду опущенный, скользил по паркетам Иван Афанасьевич.
Наконец, у одних дверей Дмитрий Петрович остановился вдруг, как осаженная лошадь, а Иван Афанасьевич, шедший за ним в раздумье, едва не сшиб его с ног и не полетел сам на пол для первого своего дебюта в большом свете.
Согнувшись дугой, сколько позволяла ему природная тучность, Дмитрий Петрович начал выступать как старый танцмейстер, перемешивая поклоны следующими изречениями:
— По приказанию вашего сиятельства (поклон)… имею честь (поклон)… представить того человека (поклон)… который, надеюсь, заслужит вполне (поклон)… милостивое внимание вашего сиятельства (два поклона)…
Иван Афанасьевич неловко поклонился, заглянул за большие бархатные ширмы и едва не отступил от удивления. Перед ним сидела румяная и молодая женщина в щегольской кружевной мантилье, в чепчике с лиловыми бантами. «Уж не ошиблись ли мы?» — подумал Иван Афанасьевич. Но в эту минуту графиня улыбнулась, и Иван Афанасьевич убедился, что она старуха и вдобавок весьма старая. Тысячи морщин молнией пробежали по ее странному расписному лицу. Хриплым, почти гробовым голосом велела она карлику приблизить два стула и ласково обратилась к Ивану Афанасьевичу:
— Садитесь, пожалуйста. Вы меня извините, я говорю по-русски дурно. В наше время мы не учили русский язык.