Анатолий Марченко - Университеты Анатолия Марченко
Самое главное наказание, самая сильная воспитательная мера в лагерях, легкая в исполнении, проверенная на практике, - это голод. На спецу эта мера особенно чувствительна: посылки, передачи здесь вообще запрещены. В ларьке можно купить только зубную пасту, щетку и мыло, а чтобы купить курева - пиши заявление начальству, а там начальство посмотрит. Никаких продуктов с воли сюда не попадает ни грамма - только пайка, известно какая: подохнуть не подохнешь, но и только... И то за невыполнение нормы начальство может перевести на штрафной паек, такой, как в карцере.
И вот люди, приговоренные к спецрежиму, годами живут в этих страшных, нечеловеческих, неописуемых условиях. Не так уж трудно, оказывается, довести человека до звериного состояния, заставить его позабыть о собственном человеческом достоинстве, о чести и морали. В лагерях спецрежима стукачей больше, чем в каких-либо других. При этом камеры комплектуются так, чтобы в каждой камере было не меньше двух стукачей - доносить на других и друг на друга. Что он выгадывает, стукач, на спецу? Во-первых, не переведут на штрафной паек; во-вторых, может быть, не урежут свидания - здесь полагается одно свидание в год до трех часов, обычно же дают тридцать минут, а чаще совсем лишают свидания. А самое главное - лагерная администрация может хлопотать перед судом о том, чтобы заключенного досрочно перевести со спеца на строгий, как "вставшего на путь исправления". Не раньше, правда, чем полсрока, - но все-таки надежда! Хоть на год, на полгода раньше вырваться из этого ада - вот ради чего люди становятся здесь доносчиками, провокаторами, продают своих товарищей.
В бараках часто воруют хлеб - лучше съешь свою пайку сразу или бери с собой на работу, а то другой такой же голодный не выдержит, украдет и съест.
Я рассказывал о членовредительстве в карцере, - на спецу такие случаи еще чаще. Выкалывают себе глаза, засыпают их стеклянным порошком, вешаются; ночью под одеялом вскрывают себе вены - и если сосед не проснется, подмоченный кровью, вот и освободился мученик.
Однажды трое зэков договорились покончить с собой обычным способом, то есть с помощью часового. Днем, часа в три, взяли на кирпичном заводе три доски, приставили их к забору. Часовой кричит с вышки:
- Не лезь, стрелять буду!
- Сделай милость, избавь от счастливой жизни, - отвечает зэк и лезет дальше. Долез до верха, до козырька из колючей проволоки и запутался в ней. В это время автоматная очередь с вышки, он упал на козырек, повис на заборе. Тогда полез другой - он спокойно ждал своей очереди. Короткая очередь - и он упал вниз, под забор. За ним третий - тоже свалился рядом со вторым.
Мне потом говорили, что один из них остался жив, его видели в больнице; все же от спеца хоть на время избавился. Двое же избавились навсегда, убиты наповал.
Это самоубийство отличалось от других подобных тем, что было групповым. Точно таких одиночек много, и не только на спецу.
Часового, снявшего такого "беглеца", награждают дополнительным отпуском, объявляют ему благодарность. Но отношение солдат к стрелку не всегда совпадает с отношением начальства. Однажды на седьмом осенью 1963 года солдат-часовой пристрелил на запретке очередного самоубийцу, больного парня. Отпуск-то он получил; но домой поехал избитый: ночью солдаты устроили ему темную, конечно, под другим предлогом.
Вообще многие солдаты стыдятся этой своей службы, даже домой не пишут, что охраняют заключенных. Бывает, разговоришься с таким, и если он убежден, что ты его не продашь, то откровенно скажет все, что думает о лагерях и о своей службе:
- Через год освобождаюсь, и катись она к такой-то матери, эта служба.
Начальство справедливо не доверяет ни солдатам охраны, ни даже надзирателям. Среди тех и других есть свои стукачи. Строго следят за тем, чтобы солдаты не разговаривали с зэками, особенно с политическими. На охрану мордовских лагерей стараются пригнать солдат из нацменьшинств или из дальних республик (но только не из Прибалтики!), таких, которые плохо знают русский язык.
Здесь, на спецу, я увидел и такое, о чем раньше только слышал, но не мог проверить: надписи, вытатуированные не только на руках, на теле, но и на лице - на лбу, на щеках. Обычно это бытовики-уголовники, которых тоже немало в политических лагерях.
Уголовники переходят в политический лагерь, можно сказать, добровольно. По уголовным лагерям ходит легенда, что у политических условия сносные, кормят лучше, работа легче, обращение более человеческое, охрана не избивает... В основе этой легенды - молва о действительно существующем в Мордовии лагере для иностранцев, осужденных за шпионаж: там на самом деле условия чуть не как на курорте: посылки не ограничиваются, кормят досыта, норму не спрашивают, да и вообще работа там - дело добровольное, хочешь работай, не хочешь играй в волейбол в зоне. Вернувшись на родину из заключения, иностранец ничего плохого не может сказать о наших лагерях и тюрьмах. Ну, а в народе по газетным статьям создается мнение, что всякий политический у нас непременно шпион, агент иностранной разведки. Вот и идет по лагерям молва о райских политических зонах. Но есть в легенде и доля правды. Политических не гоняют сейчас на лесоповал - их охраняют тщательнее, а на лесоповале почти бесконвойная работа. К тому же, там у зэков в руках топоры, пилы. Кроме того, у политических другие отношения между собой: не убьют, не зарежут, в основном, зэки уважают друг друга, помогают в беде, чем могут. И охрана здесь не решается избивать публично.
И вот уголовник совершает государственное преступление, чтобы попасть в политический лагерь, пусть даже с добавочным сроком. Он пишет листовку против Хрущева, против партии; обычно там половина слов - мат. Или сделает из тряпки "американский флаг", нарисует на нем побольше звездочек (сколько их, он не знает, известно только, что много). Дальше надо попасться. Листовки он раздает другим зэкам: кто-нибудь непременно донесет начальству. Или клеит их в рабочей зоне, так, чтобы все видели. Флаг он вывешивает на видном месте или шествует с ним на разводе. Вот и готов новый государственный преступник.
В политическом лагере он голодает еще больше, чем в уголовном. При случае угодит в карцер, там в дежурке его изобьют надзиратели. Он начинает писать жалобы - и убеждается, что это бесполезно. А срок впереди немалый. А формы протеста он принес с собой из блатного мира, оттуда же привычки и представления. И вот - наколки.
Я увидел двух бывших уголовников, ныне политических, одного по кличке Муса, другого Мазай. У них на лбу, на щеках было вытатуировано: "Коммунисты - палачи", "Коммунисты пьют кровь народа". Позднее я встречал очень много зэков с подобными изречениями, наколотыми на лицах. Чаще всего крупными буквами через весь лоб. "Раб Хрущева", "Раб КПСС".
Здесь же, на спецу, в нашем бараке, сидел один парень, Николай Щербаков. Когда я его увидел из окна в прогулочном дворике, то чуть не упал. На его лице не было живого места. На одной щеке: "Ленин палач". На другой продолжение: "Из-за него страдают миллионы". Под глазами: "Хрущев, Брежнев, Ворошилов - палачи". На худой и бледной шее черной тушью вытатуирована рука, сжимающая его горло, и на кисти буквы "КПСС", а на большом пальце, упиравшемся в кадык, "КГБ".
Щербаков сидел в такой же угловой камере, как и наша, только в другом конце барака. Сначала я только видел его из окна, когда их камеру водили на прогулку. А потом нас троих перевели в другую камеру, и мы часто гуляли одновременно в соседних прогулочных двориках. Переговариваясь потихоньку от надзирателей, мы познакомились. Я убедился, что он нормальный человек, не псих, как я было подумал сначала. Это был неглупый парень, он довольно много читал, знал по газетам все новости. В одной с ним камере сидел Мазай и педераст Мика, оба с наколками на лицах!
В конце сентября 1961 года, когда нашу камеру вывели на прогулку, Николай жестами спросил, нет ли у кого из нас лезвия. В таких случаях не полагается спрашивать, зачем; просят значит, надо. Есть у тебя - дай, ни о чем не спрашивая. У меня было три лезвия - еще на десятом, до карцера, я спрятал их в козырьке фуражки, - это вещь нужная; во время всех обысков их не обнаружили. Я зашел в уборную, подпорол зубами шов под козырьком и достал одно лезвие. Во дворе, когда надзиратель отвлекся, я сунул его в трещину деревянного столба, на котором крепится колючка. Николай следил за мной из окна. Лезвие пролежало в щели целый день. Многие зэки видели его наш брат на прогулке обшарит глазами каждый камешек, каждую щелку, не попадется ли что полезное. Но раз положено лезвие, значит, есть у него хозяин, для которого оно лежит; такую вещь никто не возьмет. К тому же, Николай весь день не отходил от окна, караулил, не взял бы кто. На другой день на прогулке он взял свое лезвие и унес в камеру.
А к вечеру из камеры в камеру пошел слух: Щербаков отрезал себе ухо. Позднее мы узнали подробности. На ухе он сделал наколку: "В подарок 22-му съезду КПСС". Видимо, наколку он сделал раньше, чем отрезал ухо, - иначе истек бы кровью, пока накалывал. Потом, совершив ампутацию, стал стучать в дверь и, когда надзиратель открыл наружную сплошную дверь, Щербаков выбросил ему сквозь решетку свое ухо с теми же словами: "В подарок двадцать второму съезду!"