Олег Павлов - В безбожных переулках
Стены дома делали двор глухим, но и гулким, похожим на дно колодца - cо всех сторон двор окружали стены.
Одна стена была вечно чужой, отвесная, мертвая, без единого окна в замурованной кирпичной кладке. Глядя на нее, все делалось непонятным; зачем она есть, что скрывается за ней? И она глядела во двор с тупым равнодушным выражением, то ли рыла кирпичного, то ли бельма. Даже задирая голову ввысь, мог я увидеть только ее же грязно-желтый кирпичный свод, откуда бы ни глядел. Можно было пройти прямо под ней, почти по кромке фундамента, царапаясь плечом за ее кирпичи, ощущая над собой какую-то зыбкость, будто вся она могла в одночасье опрокинуться. Стена выманивала на проспект, чтобы увидеть, что же кроется за ней. Из-под арочных ворот нашего дома с чугунной тяжкой решеткой, как в щель, была видна темная углубина чужого двора под колпаком массивной ограды. В одно и то же время в тот двор, похожий на дыру или нору, выводили людей в одних и тех же безразмерных одеждах синего цвета. Они бродили, а чаще всего ходили кругом в одну и ту же сторону. Слышалось одно и то же бормотание или стоны.
Стену своего дома я почти не отличал, наши окна выходили на проспект, а потому и не было стремления взглянуть в ее сторону. Если бродил по двору в темноте, к примеру, зимой, когда смеркалось рано, а я все не уходил домой, то сотни чужих окон, горящих, как фонари, и почти близко и очень высоко, так что делались похожими на звездочки, слезясь в глазах, - завораживали до щемящего озноба. Свет в окнах будто бы выставлял из них стекла. Делалось не по себе от ощущения их распахнутости холоду. Тянуло жалостно заглянуть в каждое окно, в каждую сделавшуюся осязаемой ячейку, подающую свои признаки жизни за шторами или просто на свету, как если бы можно было там где-то незаметно приютиться. Было еще ощущение: никто не знает о том, что я есть, будто и не существую в тот же самый миг, когда все это существует по ту сторону от меня, где так много жизни и света. Я бежал домой опрометью, оказываясь в тепле, просил всюду включить этот свет, отчего квартира, где в одной комнате обычно светила лампа на столе у сестры, под которой, уединенная ее свечением, она делала школьные уроки, а в другой, где жил отец, горел свечкой у изголовья его кровати cтаренький торшер да мерцал экран телевизора, вспыхивала и делалась вдруг похожей на новогоднюю елку. Но спустя время, когда праздничность и свежесть вдруг осыпались, она стояла в глазах новая и неожиданно чужая: стены, мебель, вещи - все проявилось как из негатива, посторонилось, выстроилось голо от пола до потолка по ранжиру.
Во дворе жил свой ветер, что выдувал из воздуха пустые стеклянные колбы и потом ронял, отчего и слышался временами будто бы звон разбитого об асфальт стекла; гремел гневно нищим мусором, каждой жестянкой или склянкой и холено обтекал желтушную позолотцу домовых серпасто-молоткастых лепнин; бился с грохотом о дубовые запертые двери дома, ворота и проникал в него, крадучись, сквозь щели, дыры, гуляя после с хозяевитым гулом по этажам. Часто я видел, как ютились во дворе одинокие парочки, заблудшие с проспекта. В углу двора был закут, что весной покрывался травой, а в холода оказывался мерзлым песчаным островом средь морской серой толщи асфальтов. Там в любую погоду и время года находились скамейка, песочница, деревянная низкая горка, почти вкопанная в землю, и железные качели на цепях. Всего по одному - будто для кого-то одного. И те двое, что прятались здесь, казались со стороны тоже чем-то одним, срастались и сплетались друг с дружкой. На острове еще обитали, как живые, деревья - липы и дуб. Дуб, уж точно, был на свете еще тогда, когда не было ни этого двора, ни дома; я ходил вокруг дуба, будто по дорожке, что могла куда-то увести, и не понимал, где ж ее начало и конец.
Деревья во дворе я знал каждое, от какого-то чувства, бывало, припадал к стволам, стараясь их обнять. Они то щебетали, то хранили молчание под высоким покровом своих же разлетевшихся по небу ветвей, оперенных листвой. И будто слетались в разное время года разные стайки, то нежно-зеленые, то рыжие и ярко-красные. Что деревья росли в этом месте, и спасло их, потому что там, где даже не было асфальта, стояли в ряд, казалось, наглухо заколоченные металлические домики гаражей. Они лепились к стене, за которой открывался вид на безлюдную узкую улицу, дрожащую всякий раз, когда по ней тяжко прокатывался трамвай. По одному из деревьев я научился залезать на гаражи, а потом и прыгать с крыши на крышу. На грохот выбегали лишь консьержки, пугали, грозились позвать милицию, чтобы слез на землю, но, одолев нечаянно страх куда сильнее - что мог сорваться, не допрыгнуть, упасть - этих старух, охраняющих покой дома, я не боялся, а вот слова "милиция" опасался, поэтому тотчас слезал и прятался в тесных лазах за гаражами.
Когда листва замертво опадала, деревья походили на пустые разоренные гнезда. Голые сучья, хворост ветвей черно испещряли небо над головой. Ветер злился, кружась как на чертовом колесе, листья оживали, взлетали невысоко от земли, тоже кружились. Однажды такой вот осенью, когда было тоскливо, сестра научила меня делать паутинки из листьев: она умела обобрать лист до самых маленьких прожилок, отчего он делался похожим на ажурную паутину. Не знаю почему, но меня завораживало, когда листья превращались в то, чем не были.
Завораживало все живое. Порой вдруг нападал на такое неизвестное мне существо, отколупывая кусок гниловатой дубовой коры, под которым оно тайно от всех жило. Жук вдруг с жужжанием на моих глазах взлетал в небо, волоча коробчонку своего панциря на тоненьких, выскочивших из-под него мушиных крылышках. Или являлась сороконожка, похожая на множество человечков, что не бросались врассыпную, а дружно, как по команде, устремлялись бежать к одной цели. Чудилось, что в них-то есть сила да могущество, а вот я сам слаб: живущий в стенах громадного серого дома-дерева, будто в расщелине коры, человечек, что появился на этот свет не просясь - так вот, как обнимал не спросясь те деревья, в которых, оказывалось, живут они в своей тайной склизкой гнильце.
Праздники
Не помню ни одной встречи Нового года. Не помню, чтобы мы всей семьей праздновали, когда было бы весело и все сидели за одним столом со вкусной незнакомой едой. Быть может, я не знал про Новый год потому, что отправлялся спать еще до двенадцати, и вот жил без ощущения этого праздника смены года, начала новой, неведомой жизни.
Елка вырастала в квартире посреди зимы, вселяясь в стены ее как живое существо - взяли, привели из лесу, где она жила. Зеленая, колючая, вышиной под потолок. Все те зимние дни, когда в квартире нашей жила елка, я ходил взволнованный и притихший. То, что было для взрослых праздником, по незнанию делалось для меня многодневным царством ужаса, а они и не чувствовали, что праздник надобно сделать для меня понятным.
Вот я приходил домой, а уже стояла в большой, в отцовской комнате елка, и отец подводил к ней силком полюбоваться, раздражаясь, что я не радуюсь, и скоро теряя ко мне интерес. Потом вдруг я чувствую, что остался один, слышу голоса в большой комнате, где елка, и меня тянет туда, где мама, сестра, но перед глазами новый ужас: мама будто вознеслась высоко под потолок и нацепляет на макушку этой елки рубиновую звезду. Эту звезду я знаю, помню она не та, что с неба, а из жизни. Она всюду главная, всюду на виду, ее любили, как мне чудилось, все люди - и вот она в руках у мамы, так близко, и у нас под потолком! Отец развалился на диване и даже не поманит меня к себе - лежит безразлично, недвижно, будто не человек, а одежда от человека. Пол в комнате усыпан чудными блестящими маленькими игрушками: рыбки, птички, шары... Их высыпала из коробки сестра и сидит рядом с ними. Видя эти игрушки, я забываю страх, млею и потихоньку прибираю к рукам бирюзовую птичку, какую никогда еще не видел, верчу-кручу ее, как если бы хочу отыскать дырочки, и вдруг... Обрушивается гром голосов, обрушивается вся только что виденная мной картинка нашей жизни. Уже мать резко обернулась в мою сторону и взглянула пронзительно, с испугом за меня с потолочной вышины; сестра бросается на меня с обидой и близко вижу ее лицо, но какое-то довольное, некрасивое; а отец теперь садится на диване и выговаривает матери... Птичка, разбившаяся об пол, на тыщу осколков - кажется, что пылинок, - разлетелась у моих ног. Ору, реву, бросаюсь бежать, думая, что убил птичку, а это разбилась бездушная вещица, стекляшка.
С тем уже пережитым горем я засыпаю, убаюканный матерью. А когда я засыпал, и был праздник. Наутро памяти нет о той птичке, потому что комната чисто убрана, а на елке вижу точно такую и еще точно такую же - будто бы снова та птичка родилась. Под елкой есть для меня подарок. Наряженная, елка добреет, похожа на чужую тетю, главным в ней делается украшенье, которым вся она усыпана с самой макушки, я задираю голову и глазею на рубиновую звезду, и ощущение, что дом у нас стал открытым для всех людей, еще сильней становится, когда приходят-уходят весь день гости. Беру у них из рук конфетки, шоколадки и вовсе забываю, чей же я, стараюсь не позабыть, кто моя мама, потому что нельзя этого забыть. А когда гости исчезают, мама остается наконец одна и больше не страшно.